Польские новеллисты — страница 26 из 66

— Зачем вы пришли, пан учитель? У меня несчастье.

Филипп слышал ее голос, доходивший откуда-то сбоку, из-за стола, но не повернул головы, ему не хотелось поворачиваться, он даже не пошевельнулся, ему не хотелось двигаться, ему не хотелось ни думать, ни отвечать. От этого горячего света печки, от ее голоса, который он слышал, но смысл которого до него не доходил, он почувствовал себя беспомощным, опустошенным, отупевшим.

— У меня несчастье, пан учитель, — повторила женщина, — Алексея вчера браконьеры убили.

Филипп даже не шевельнулся. И снова не повернул головы, хотя и знал, что пора повернуться и посмотреть на эту маленькую женщину в расшнурованных башмаках и в зеленой куртке.

— Знаю, — буркнул он в ответ.

— Так зачем же вы пришли? — монотонно повторяла она. — Зачем пришли?

— Именно поэтому и пришел.

Он испугался этого своего ответа, не совсем понимая, что он означает, и смутно подозревая, что он значит, — нечто большее, гораздо большее, чем он хотел, чтобы оно значило. Филипп достал носовой платок и громко высморкался.

— Ты не называешь меня по имени, — сказал он, поворачиваясь к ней вместе с табуретом. — Может, забыла, как меня зовут? А ведь должна помнить. Напомню тебе, Настка. Зовут меня Филиппом. Филипек, так меня все здесь называли. Настка и Филипек, так тоже говорили. Двенадцать-тринадцать лет назад, пока я не поехал учиться. Ну, скажи, неужели не помнишь? Тогда мы были еще детьми она, я ходил в портках, сшитых на вырост, а ты носила платьишко своей старшей сестры, я помню даже, как ее звали — Текла, а однажды мы подрались, хлестали друг друга прутьями, могу даже напомнить, из-за чего все пошло… Так вот, я мог только поэтому прийти, но я не поэтому пришел.

Женщина смотрела на него не мигая, не прерывая, не поддакивая. Села на скамью у стола, став от этого еще меньше, еще более далекой.

— Милиция забрала Алексея, на куски его порезали. Зачем они его резали, скажите? Ведь он уже умер, был холодный как лед.

— Так нужно, Настка… Почему не зовешь меня по имени? — добавил он, скривив обиженно губы. — Не хочешь звать меня по имени…

— Еще позавчера, — прервала она, — сидел он у печи, как вы сейчас сидите, курил цигарку, от которой вонь по всей хате пошла, и говорил мне: «В лесу кабаны, Настка. Полно кабанов. Почему они не стреляют кабанов? Пальцем бы не тронул. Было на моем участке пять козлов, а осталось два. Разве можно им простить? Ну, скажи, Настка, разве можно так оставить?» Не взошло еще солнце, как он ушел…

Она чуть приподняла голову и перевела взор на потолок. Взгляд Филиппа машинально последовал за ним. Ничего там не увидел, что могло бы его заинтересовать, впрочем, он ничего и не ожидал: подволока, рассеченная поперечными балками, кое-где почерневшая паутина, керосиновая лампа в железной подвеске.

— Что теперь будешь делать, Настка? — спросил Филипп.

Она не ответила. Продолжала внимательно рассматривать доски потолка, но Филипп заметил, что ее детское лицо сосредоточилось на трудной мысли. На ее немного выпуклом лбу появилось несколько морщин, губы сжались.

— Куда ты теперь пойдешь? Ведь все твои погибли тогда в Бондарувке. Вместе с моими. Через несколько дней, может быть, через неделю, сюда явится новый лесничий с бумагой в руках. Поклонится тебе низко, и ты должна будешь уйти. Куда ты, Настка, пойдешь?

— Я его убью, — сказала женщина, опуская голову.

— Кого? Лесничего?

— Нет, того, кто убил Алексея.

— Ты знаешь, кто это сделал?

— Знаю. Там, — показала она подбородком куда-то перед собой, — лежит старая двустволка.

Филипп отодвинулся от печки. Ему было жарко, даже на бровях собрались капельки пота. В комнате стало тепло, изморозь на окнах таяла на глазах, заливая водой подоконник. В комнате посветлело. Можно было уже что-то увидеть за окном, скажем, большой дуб в дальнем конце двора, дуб, на котором упрямо держались листья, правда мертвые и почерневшие, но все же как-то прикрывающие сучковатые скрюченные ветви.

— Ты, наверное, голодна, Настка, а? — спросил Филипп. — И я не откажусь съесть чего-нибудь горячего.

Женщина вынула руки из рукавов обширной куртки и захлопотала на кухне. Немного погодя она сняла куртку и отнесла в комнату.

— Ты сняла бы ботинки, — сказал Филипп. — Мокрые ведь…

Женщина только отмахнулась.

— Вот, ешьте, — подсунула ему кружку горячего молока и ломоть хлеба с маслом. — Такие уж поминки.

Филипп не обратил внимания на гримасу, перекосившую ее лицо. Придвинулся к столу. Настка села рядом, медленно жуя хлеб и запивая его молоком.

— Что теперь будешь делать, Настка?

Она не знала. Еще подумает. Может быть, сможет здесь остаться, ведь в доме несколько комнат, даже наверху в маленькой комнатушке можно жить. Тот, кто приедет вместо Алексея, может быть, купят у нее корову. Куда она с ней денется? Тетка у нее на Лыковщине, но к ней она не пойдет, чтоб ее черти взяли. Настка жила у тетки, пока не встретила Алексея, сыта ею по горло.

Где-то далеко, в Беловежской пуще, живут ее родственники, но и леса ей осточертели. Что сделает? Ах, заблудилось где-то ее счастье, короткое, недозрелое, и снова беда оседлала ее, погоняет, зараза. Он, учитель, не знает, что значит такой мужик, как ее Алексей… Что за паршивый народ здесь живет…

«Люди. Люди-и-и…» Филиппу в это мгновение захотелось опереться на кого-то невидимого, чтобы хватило духу сказать: «Не богохульствуй, баба», — и объяснить ей то, чего она не понимала и что он хорошо понимал. Но никого за ним не было, и объяснить он ничего не мог. От напряженного всматривания в ее мелкие, кроличьи зубы, показывающиеся из-под запекшихся губ, когда она говорила, наклонившись над кружкой молока, его глаза начали слезиться. Филиппу пришлось высморкаться.

А потом женщина сказала:

— Через несколько месяцев рожать буду.


Полями до школы было гораздо ближе, но кто бы в такое время отважился брести через сугробы и засыпанные снегом канавы. Поэтому Филипп, миновав питомник стоявших ровными рядами пригнувшихся под тяжестью снега молодых деревцев, вышел на дорогу. В лесу было уже темно, несколько раз Филипп вспоминал о волках, по, выйдя из лесу, убедился, что вокруг всего лишь сумерки. В избе они выползают из затянутых паутиной углов (а здесь в углу над горизонтом, в углу между деревенскими постройками и хутором Борковских теплилось еще бахромчатое зарево), а в поле приходят из лесу, темнеющего на глазах от сгущающихся на снегу теней, опускаются с бездонного на востоке неба. День уже кончился, а ночь еще не наступила. Появились первые неясные огоньки недалеко от церкви, а мороз все усиливался и пощипывал нос. Ритмичное поскрипывание шагов, но невысокое — будто приглушенный плач. Филипп оглянулся: лес остался позади. Это принесло облегчение, но только на мгновение, от темноты, оставленной за спиной, он уже не мог избавиться.

«Не пожимай, парень, плечами, не пожимай. Ага, мороз тебя пробирает. Ты что, насмехаешься или про дорогу спрашиваешь? Да, парень, не паясничай. Ведь ты отлично знаешь, что не отвертишься от своей короткой спотыкающейся исповеди, под тяжестью которой, как ты жалуешься, изнемогаешь, но без которой не можешь обойтись, ибо, по правде говоря, любишь эту исповедь, хотя и страшишься ее. Факт, что любишь валяться в постели и мечтать. Нет, это не упрек, констатация! Просто-напросто надо уметь давать себе отчет в том, кто ты есть. Я об этом говорил тебе уже не раз и еще раз повторяю, чтобы ты в самом зародыше подавил свой бесполезный бунт, а точнее, бунтик, который вспыхивает в тебе всякий раз, когда задевают тебя за живое. Верь мне, что если ты хоть раз топнул бы погой, но топнул так, по-настоящему, понимая все вытекающие из этого последствия, если бы сумел плюнуть своему исповеднику в лицо, сопровождая плевок отборными ругательствами, — словом, если бы ты был таким, каким бываешь днем, то я перестал бы обращать на тебя внимание, это стало бы совершенно бесцельным. Я хочу, чтобы ты всегда отдавал себе в этом отчет, а особенно тогда, когда намереваешься что-либо предпринять. Чего ты достиг, устроив себе сегодня проверку? Как ты оцениваешь свою попытку? Ну, говори смело, ведь мы здесь одни. Если ты попытаешься увильнуть от ответа, тогда всему конец. Почему не сказал Настке, что можешь ее взять к себе, когда приедет новый лесничий вместо Алексея? Начал ты, правда, хорошо, но потом слюни пустил. Не сумел ей объяснить, зачем пришел, и все это время пытался вспомнить лицо ее мужа. Ты не знал его, лишь однажды встретился с ним на каком-то собрании в гмине, но ничего из этой встречи, кроме его зеленого мундира, у тебя не осталось в памяти. Ты все время жалел, что не был с ним знаком. 11 сейчас жалеешь? Ну что ты за человек, ведь теперь это не имеет никакого значения. Смысл имеет лишь то, что служит цели, которой хочешь достичь. Знаешь все это, а тратишь себя на разные пустяки, будто предполагаешь, что ценность цели можно заменить ценностью мгновения. Я уже вижу, вижу, как ты цепляешься за эту формулировку, как ухватился за нее, понимая, что наконец-то можешь на что-то опереться.

Не спеши, приятель, не спеши. То, о чем я говорил, к тебе ведь не относится. Минуты, когда ты плачешь, когда ты мечтаешь либо всматриваешься в звезды, в твоем конкретном случае лишены какого-либо значения, они бесплодны, потому что являются результатом скорее физиологического состояния организма, чем твоего, прости господи, духовного богатства. Ты не согласен, это понятно: неприятно исповедоваться в проклятой серости своей души. Об этом знаем и я и ты. И не мучал бы я тебя, мой дорогой, если бы так по-идиотски не упустил возможности, которые я тебе подсунул. Попытка проверить твои стремления, твои мечтания и желания не удалась. Опять ты далек от тех дел, которые некогда, вдали от этих печальных мест, ты считал самыми важными и которые, что тут много говорить, были главными в твоем решении вернуться сюда. Теперь ты видишь, что не может быть и речи о каком-либо естественном отчуждении от среды (во всяком случае, не оно причина цепи твоих неудач), ты просто слишком глупый, слишком слабый if лишен внутреннего огня, чтобы занять здесь такое место, которое позволило бы тебе уважать самого себя. Можно ли оправдание «такие уж мы, родившиеся здесь» принять или нет, это вопрос второстепенный. Нас интересует то, что есть. Мы только констатируем, не так ли?»