Польские новеллисты — страница 44 из 66

лак. Видимо, откинулся для следующего удара, когда стена вдруг убежала вниз. А он пытался схватить ее, царапая, сбивая висящие камни. Удар. Тишина. Будто ничего и не случилось. Вероятно, предала какая-нибудь бесконечно малая частица горы: твердая ледышка, фальшивая скальная опора. И ошибка произошла в таком месте, где нельзя ошибаться. Нужно было остерегаться. Предательство притаилось в подушечках пальцев. Подвела замерзшая кожа, упругое волокно, подвели предостерегающие сигналы, натренированное предчувствие и чутье, даже могла показать себя какая-нибудь там дурацкая ложка консервов за завтраком. На одну меньше — разжал голодные пальцы. На одну больше — тяжело, сбил хрупкие точки опоры и сорвался непоправимо.

Сегодня я будил Казика. Сегодня Казик обещал поставить пиво. Ну и что же? Кто-то видел Казика днем. Кто-то угостил его печеньем. Кто-то играл с ним в карты вчера вечером. Кто-то посоветовал ему идти именно этим путем. Каждый думает о своей ничтожной роли, но на самом деле трудно чем-нибудь выделиться. Отказываемся от напрасных усилий. Стоим с непокрытыми головами, перед свидетелями констатируем смерть. Нам очень хочется ее увидеть, но она только коснулась убитых, как электрп-ческий удар, и нет ее там наверху на следах, которые раскалываются в воздухе, которые тяжело падают почти над нами, вспахав глубокие розовые борозды. Мы пытаемся найти хотя бы ее приметы, жадно, жертвенно ищем их на себе. Пылко повторяем нашу готовность: я тоже, и я тоже. Мы боимся обойти себя в угадывании, не хочется так глупо нарываться. Мы ведь не зазнавалы и не так уж уверены в себе. Мы боимся смерти, когда так все вместе чувствуем, как она шевельнулась в нас и снова стала незаметной, неотвратимой, и эта тишина — будто ничего и не случилось. Мы понимаем, что это ложь. Нужно что-то сказать под паутинными пышными облаками, в панораме, в цветной перспективе: черт побери, жаль ребят, так глупо, послезавтра приезжает жена Казика, это ужасно. Горы висят в небе, напоминая огромную бессмысленную декорацию. Разыгрывается некая большая пьеса, поскольку мы жестикулируем, произносим слова. Все, что мы говорим, кажется лишенным смысла. Но нужно хотя бы говорить, если мы думаем о них как о каком-то пустом пространстве, засыпанном снегом, хотя и тяжело признаваться в таких мыслях. Вдруг кто-то сказал: мы равнодушны, как врачи в операционной. Ясное дело, так мог сказать только отважный, только лучший, который должен дать команду начинать спуск. Он мог себе позволить сказать такие слова, ведь с ним самим был недавно несчастный случай. А он, однако, ищет нашей поддержки. Находит полную поддержку. Это правда, что он сказал.

Поднимаем Казика — мешок костей и мяса. Укладываем на тобогган. Поднимаем твердое тело Юрека. Укладываем на тобогган. Выпутываем из веревок. Укрываем одеялами, уравновешиваем оба тобоггана, перекликаемся. Выбиваем ботинками ступеньки. Идем, широко расставив ноги для большей безопасности. Тяжелая квалифицированная работа, нужно и думать и точно действовать. Только бы скорей на ровную дорогу. Кто-то бросил на одеяло несколько сосновых веток. Потом озеро. Короткий отдых, трудное уже позади. Встаем по четыре к каждому тобоггану. Остальные идут сзади, готовые в любой момент сменить носильщиков. В запряжке мы быстро выравниваем шаг. Я замечаю у моего соседа дыру на брюках. В нее просвечивают какие-то чуть ли не бабьи голубые панталоны. Это смешит меня. И я говорю ему об этом: ничего себе оборванец. Тогда он сказал, что взял себе их перчатки, потому что вчера свои где-то, черт возьми, потерял. А я ему ответил, что мои перчатки хорошие, только их нужно выстирать, я их испачкал кровью на этой работе. Внимание, мы тянем вбок. Хорошо. Мы направляемся на базу. На повороте виден весь наш разноцветный кортеж. Он таинственно прекрасен. Мы стоим в тишине. Мощная волна нервных замечаний, неквалифицированного шепота. Что ж, они не знают, как надлежит вести себя. Тем лучше для них, еслп у них не было случая научиться этому. Говорят всякие обидные глупости. Мы не реагируем, как образцовые часовые. Лишь женщины приглядываются к нам с интересом; они никогда не забывают о себе. Последний автобус трубит перед крыльцом. Крыльцо пустеет. Потом вскоре отъезжает вызванная нами машина «Скорой помощи». Кто-то из санитаров благодарит нас за помощь. И мы сразу разбегаемся по базе. У каждого оказывается что-нибудь не терпящее отлагательства. Встречаемся, как обычно, за ужином. Быстро расходимся по комнатам. В тот вечер заботливо, многократно желаем друг другу спокойной ночи. Ночью трудно заснуть, трудно думать о чем-нибудь нужном. Видимо, каждый из нас когда-нибудь признается в этом. Лично я на протяжении долгого времени сгибаюсь и выпрямляюсь в самой мягкой, в самой теплой середине середины моей системы. Мне еще мягко. Мне еще тепло. Я люблю свою пульсирующую кожу, глажу ее и трогаю. Сегодня я хочу подольше побыть с собой. Бедный Казик, бедный Юрек. Они уже не помнят, что значит разогреваться внутри холодного спального мешка. Вот все, на что меня хватает, вместо жгучей благодарности, которой я обязан моим обоим трагически погибшим товарищам. Благодарности за то, что я так силен сейчас. Я негодую на саму мысль, даже пробую бороться с собой, но это также оказывается очень приятным, потому что я тут же погружаюсь, измученный, освобожденный от всяких снов настолько, насколько захочу, в наитеплейшее, наимягчайшее окружение моего верного спального мешка.

А рано утром я выхожу на крыльцо, с крыльца виднеются горы, притаившиеся где-то в клочьях тумана, горы, висящие высоко над головой. Потом, входя в зал, нужно сказать, как испортилась погода. Сегодня обязывает именно такое приветствие.

Мы молчим. Ничего не случилось. Мы говорим. Ничего не делается. Зеваем в высокие воротники. Ждем. Десять часов. Три часа. Нужно что-нибудь съесть. Пять сорок шесть: отъезжаем без прощания, без объяснений, лишь бы поскорей, последним автобусом. Я постарался втиснуться поглубже в сиденье. На поворотах догоняет ветер со снегом. За окном исчезает опустевший лес. Я помню, как я не мог избавиться от мысли, что вчера солнце грело великолепно.

ТАДЕУШ МИКОЛАЕКПосле дождя

Прошел дождь; над деревьями поднимался пар. Я шел узкой, почти заросшей тропинкой, отделявшей старый лес от молодняка; под ногами негромко чавкал мокрый мох. В вещмешке у меня лежала бутылка спирта. Аппетитное бульканье поднимало настроение. Я шел, размышляя, как ухитриться незаметно протащить этот сосуд через линию охранения.

— Стой!

Я сделал полуоборот в сторону и бросился на землю. Сняв с предохранителя автомат и сжимая его в руках, замер. Все тихо: никто не стреляет, никого не видно.

Однако эта тишина отнюдь не придавала мне смелости.

— Эй, ты!

Я вздрогнул: казалось, заговорил куст можжевельника в чаще молодняка.

— Ты кто? Чего тебе? — спросил я, выждав минуту.

— Мне надо с тобой поговорить.

Я помедлил с ответом — говоривший не был, кажется, из нашего отряда.

Однако отступать мне не хотелось.

— Выходи!

— А стрелять не будешь?

— Если ты один — не буду.

Куст закачался, зашуршали капли дождя; на дорогу вышел мужчина в мокрой, изодранной одежде. На шее у него болтался старый двуствольный манлихер. Видя, что он смело идет в мою сторону, я поднялся с земли и встал за старую сосну. Я не потребовал, чтобы он бросил оружие, но и навстречу ему не вышел. В трех шагах от меня он остановился. Это был среднего роста, плечистый мужчина. Прикрытые рваным беретом волосы, брови, ресницы, давно не бритая щетина — все у него было огненно-рыжего цвета, и даже кожа была какая-то меднокрасная.

— Тебе чего?

— Ты должен мне помочь. Я понимаю, что кажусь тебе идиотом, но… — темно-карие глаза его были воспалены и полны покорного ожидания.

— Что значит — должен помочь? У тебя что, телега с навозом застряла, что ли?

— Не сердись, — проговорил он. — Я знаю, откуда ты, недавно я видел тебя, когда ты был в дозоре. Очень тебя прошу. Пойдем со мной, я тебе все покажу и расскажу. Это недалеко.

— Не валяй дурака! Тебе что, мой автомат понравился? Попробуй возьми. Я не такой дурак, как ты думаешь…

Он усмехнулся запекшимися губами.

— Твой автомат… Да он давно уже мог быть у меня. А ты бы лежал. Подумай сам, зачем бы я стал с тобой разговаривать да еще выдавать свое пристанище, если бы мне нужен был твой автомат.

— Ну, тогда выкладывай все и не темни.

Я припомнил, что наши ребята говорили мне что-то о еврее, якобы скрывавшемся в этих лесах. Не он ли уж этот ненормальный тип?

— Если я расскажу тебе здесь, ты мне сразу откажешь. Это та до увидеть своими глазами. Такое даже и в наше время не часто увидишь. Ты посмотришь, на что вынуждены идти люди, и тогда не сможешь мне отказать. Поверь, тебе ничто не грозит. Я пойду впереди, и в случае чего ты всегда успеешь меня продырявить. Ты что, боишься?

— Веди, — буркнул я. — Меня, конечно, не убедили его заверения, ссылаться на которые в этой ситуации было по меньшей мере смешно, просто мне не хотелось, чтобы он думал, будто я боюсь. Боялся ли я — это вопрос другой. Погибать — так с музыкой.

Продираться через густой молодняк, да еще после дождя — занятие не из приятных. Я проклинал себя и раза два готов был уже повернуть назад. Удержали меня не его просьбы, а пробудившееся любопытство. Наконец мы вышли на небольшую поляну. Я весь промок, едва переводил дух, порвал штаны, а за воротник мне набилось полно всякой дряни.

— Вот мы и пришли.

— Ты что, тащил меня любоваться этой поляной?! — Я был взбешен. Он сумасшедший, это ясно, но и я, кажется, не лучше.

Он тем временем подошел к одному из кустов, потянул его на себя, и я увидел лаз в землянку.

— Сара, это я, Людвик, выйди сюда, — окликнул он вполголоса.

До меня донесся хриплый плач ребенка. Мой спутник наклонился над входом и вытащил из землянки черноволосую женщину; на руках у нее был ребенок, мальчик лет двух-трех: в то время я не умел еще точно определять возраст детей.