Польские новеллисты — страница 45 из 66

«Он, наверно, болен, и у него, кажется, высокая температура», — подумал я. Нетрудно было заметить, что у ребенка нет уже сил даже громко плакать. Он то и дело засыпал, но тут же в судорогах просыпался. Как и у матери, у него были черные волосы и огромные темные глаза.

— Дай мне его, Сара. Он… — движением головы мужчина показал на меня, — он мне… поможет. Приготовь там все, что нужно.

— Людвик, Людвик, — только и проговорила, скорее, простонала женщина и исчезла в землянке.

Никакого удивления, никаких вопросов.

Еще больше, чем он, женщина производила впечатление безумной. Мне стало не по себе. С нормальными людьми, если бы они даже замышляли меня прикончить, куда еще ни шло… Но два сумасшедших да вдобавок больной ребенок! Я не знал, как мне быть, и искоса посмотрел на Людвика. Он разматывал платок, в который мальчонка был завернут по самую шею. Правая его ручка была забинтована. Сара ломала в землянке хворост, над кустами стлался сизый дым. Людвик снял повязку с кисти ребенка.

— Смотри, все началось с маленькой ранки на среднем пальчике. Видишь?

Гангрена. Это я знал. Мне не раз приходилось наблюдать, как эта чертовщина приключалась с нашими ребятами. Некоторых нам удавалось спасти, если их успевали поместить в инфекционное отделение повятовой больницы — немцы туда почти никогда не заглядывали — или вовремя находили врача и он делал операцию прямо в лагере, в наших примитивных условиях. Остальные умирали.

Я смотрел на распухшую ручонку. Малыш остановил на мне измученные глаза и перестал плакать.

— Пойди загляни в землянку, посмотри, как мы живем, — предложил Людвик.

Я подошел к лазу и невольно отшатнулся: в нос ударил страшный смрад. Это было ужасно: долгие месяцы душного мрака, тысячи раз рождавшаяся и тысячи раз погребенная надежда. Заглушаемый крик голодного ребенка и полная безысходность. И наконец, в довершение ко всему, эта неотвратимая беда: маленькая ранка и — конец. Спасения нет.

— Это наш единственный ребенок. — В горле у Люд-вика словно застрял какой-то комок, — Детей у нас больше не будет.

— Послушай, — воскликнул я, — тебе тяжело, я понимаю. Тут можно и с ума сойти, но от меня-то чего ты хочешь?

— Знаешь, что может его спасти? — Он крепко прижал к себе ребенка. — Я делал все что мог. Три дня искал зубного врача, который скрывался где-то в Духове. Но они нашли его раньше, чем я. Тогда можно было еще ограничиться простой ампутацией пальца. Теперь же…

— Но я-то что могу сделать? Посуди сам, приятель!

— Ты мне поможешь. Сара согласна. Другого выхода нет. Но она помочь мне не сможет. Она просто не выдержит. Ты не бойся, я все сделаю сам, мне только надо немного помочь: подержать, а потом забинтовать…

Господи!.. Лишь теперь я понял, что задумал этот сумасшедший. Взбешенный, я не стукнул его в первый момент только потому, что на руках у него был ребенок. А потом я сел. Мне едва исполнилось двадцать лет, но я не был слюнтяем. Мне довелось видеть, как командир взвода по ошибке расстрелял моего друга, как добивали раненых. Случалось иногда держать людей, которых оперировали охотничьим ножом без всякого наркоза. А тут мне стало нехорошо. Чертовски захотелось папиться… Но нет, нельзя: я уже знал, что помогу ему.

— У тебя есть хоть чем дезинфицировать топор?

— Ничего, кроме горячей воды.

Я протянул ему бутылку спирта. Мальчонка снова стал плакать. Мы отсекли ему руку в запястье. Когда кисть отпала, наступила оглушающая тишина. Ребенок, прежде чем потерять сознание, бился у меня между колен, как живая ртуть. И тут топор стал выскальзывать из рук Людвика…

— Быстрей повязку, скотина! — прошипел я. — Чего копаешься? — Только бы не выпустить ребенка. Тогда конец.

Кое-как мы перевязали руку и укрепили ее так, чтобы она была поднята вверх. Сару Людвик вызвал лишь после того, как ребенок пришел в себя и кровь стала меньше сочиться сквозь повязку. Пот, заливавший мне лицо, ручейком сбегал с подбородка, и меня снова охватило желание напиться.

Мальчонка стал плакать. Сара с растрепанными волосами, в платье, спавшем с одного плеча, бегала с ним вокруг поляны, крепко прижав к груди. Чем громче она успокаивала его, тем пронзительнее он кричал. Потом голоса их слились в единый вопль. Я подошел к повисшему на кусте Людвику.

— Шалаш, шалаш тебе надо построить. Нельзя его больше держать в землянке. Там, знаешь…

— Кричит, — ответил он, — кричит. Надо идти караулить.

Это был крепкий человек. Он не обиделся на меня за грубое слово, сказанное минуту назад, а я не осуждал его за минутную слабость, за то, что у него не было сил поблагодарить меня даже простым пожатием руки. Я взял автомат и пошел вслед за ним. По широкому кругу мы продирались через лес.

На небе висели тучи и луна. Внизу в лесу все залепил густой мрак. Я чувствовал, как моя одежда превращается в мокрые лохмотья, как колючки ежевики до крови рвут тело. Я не думал об этом, я вообще ни о чем не думал. Я слушал. В какой-то момент Людвик приостановился и повернулся ко мне:

— А если… если он выживет, вырастет и… будет нас проклинать…

Я не отвечал. Людвик снова стал продираться сквозь чащу. Я не мог его оставить. Словно слепые, мы блуждали в радиусе крика. Всякий раз, чуть удалившись, мы сразу же снова возвращались. Словно нам надо было выслушать весь этот крик до самого конца…

АЛЕКСАНДЕР МИНКОВСКИЙНа рыбалке

Вода спокойна. Солнце стоит высоко и печет нещадно. На едва заметной волне ритмично покачиваются два поплавка. Один вырезан из пивной пробки, другой — изящный, выкрашенный в красную и желтую краску, с голубым ободком — недавно куплен в магазине «Все для рыболова». Удочка с пробковым поплавком принадлежит лысому мужчине в железнодорожных форменных брюках. Около него сидит мужчина помоложе, в светлой рубашке, с пышной, будто для контраста, шевелюрой.

— Не берет, — говорит молодой. — А говорили мне, что здесь щуки берут.

— Нет здесь щук, — отвечает лысый. — Здесь только плотва клюет.

Они молчат и всматриваются в пляшущие поплавки. Внезапно пробковый меняет ритм и уходит под воду. Лысый поднимает удилище и выжидает. Потом подсекает. Из воды выскакивает пробка и пустой крючок. Молодой иронически улыбается.

— Долго выжидали. Съела рыбка червячка и поплыла себе.

Лысый молчит, закидывает леску. Садится на плоский камень, вытягивает из кармана пачку «Спорта».

— Опоздал я, — говорит он внезапно. — Всегда я опаздываю.

— На работу?

— На работу я не опаздываю. Я работаю на железной дороге, там опаздывать нельзя. Опаздываю я в жизни. Как-то хотели меня послать на курсы, обещали, что после переведут на станцию побольше. Тогда я стал бы зарабатывать на двести злотых больше. Потому что я уже двадцать лет работаю на дороге, а получаю все столько же. Так вот, велели мне заполнить анкету и прислать. Жена говорит: «Лопух ты. Никогда-то ты в жизни не воспользовался никаким случаем. Не умеешь ты произвести впечатления, обратить на себя внимание. Почему же другие могут? Ведь ты же хорошо работаешь, дело свое знаешь». А я ей отвечаю: «Оставь меня, старуха, в покое. Дело свое я знаю, это всем известно. Может, когда-нибудь меня и повысят. А на глаза ни к кому лезть не буду, уж такой я, какой есть, поняла?»

В глазах молодого виден интерес.

— А как же с анкетой?

— Я же сказал, слишком поздно выслал. Не приняли. Молодой дергает удочку, и на траву падает серебристая плотва. Она вертится, подпрыгивает. Потом такую же рыбку вытягивает лысый. Солнце обжигает.

— Перекусим, — предлагает молодой и тянется к красивому портфелю из свиной кожи. Вынимает бутерброды, завернутые в пергамент. Рядом ставит бутылку «Ореховой». Лысый кладет около бутербродов булку и две селедки.

— За наше знакомство! — улыбается молодой. Они выпивают по две стопки подряд. Жарко, молодой стягивает рубашку. Глаза его начинают блестеть и напоминают растопленное масло.

— Люблю ходить на рыбалку. Удрать из города, забраться куда-нибудь к воде и ловить рыбу. Целую неделю человек вкалывает, зато воскресенье — отдых. А уж если отдыхать, так на рыбалке. Ну, еще по одной.

Лысый не отвечает, вытирает платком потный лоб.

— Вы мне правитесь, — продолжает молодой, — Вы порядочный человек. О, я людей знаю. Правда, мне тридцать семь, но опыта мне не занимать. Вы мне нравитесь. Выпьем на ты?

Водка крепкая. У лысого начинает шуметь в ушах. Он улыбается и согласно кивает головой. Молодой наливает, они чокаются. Потом молодой обнимает лысого за шею и целует его в обе щеки.

— Я человек простой, — говорит молодой неестественно громко. — Из рабочего класса. Отец вкалывал на фабрике. Я в партизанах был, в Армии Людовой, вот здесь две пули сидели, — он хлопает себя по бедру. — Потом школа и кадры. Работа в кадрах. Эх, брат ты мой, самое трудное дело — работать с людьми. С машиной трудно, с бумагами трудно, но труднее всего с людьми. Живой человек — самая сложная машина.

Лысый соглашается. Ему жарко, жара только усиливает действие алкоголя.

— А я двадцать лет на одной и той же станции, — прерывает он молодого. — Жена на меня в обиде. Как-то приехал инспектор и потерял портфель с документами. Я нашел и отнес. Благодарил он меня, руку жал. Жена обижается, что я тогда не шепнул ему словечко про повышение. Только я не умею, стыдно мне как-то. Ведь когда-нибудь увидят, что я стараюсь, что люблю свою работу. Увидят и повысят. И жена оставит меня в покое.

Молодой, который уже успел растянуться на траве, вдруг садится.

— Не печалься, брат. Ты мне нравишься, я твой друг. Я тебя отсюда вытяну, вот увидишь… — И он таинственно улыбается. — Ты ведь работаешь на железной дороге?

— На дороге. — Лысый не очень-то понимает, в чем дело. От «Ореховой» кружится голова. Молодой вытаскивает из кармана записную книжку в кожаном переплете и карандаш.

— Как твоя фамилия?

Лысый говорит свою фамилию и название станции, где работает. Молодой все с той же улыбкой прячет записную книжку.