Тот малый, которого отправили в лазарет, тот больной номер 886021, был парень что надо. Такие нечасто встречаются, хотя Кудлинский повидал немало и принадлежит к тем немногим из первого транспорта, которым посчастливилось выжить. Малый умел держаться, словно проел на лагерной похлебке зубы, а ведь сидел всего год с небольшим. Уже через месяц Кудлинский смекнул, что этот малый — крепкий орешек. Такие быстро угадываются при некотором опыте, а у Кудлинского глаз был наметан. Тот никогда не менял свою порцию похлебки на сигареты, как это делали другие. Что получал — восемь штук на две недели — выкуривал, но не более. Многие из-за этого испеклись. Привяжется какой-нибудь доходяга и искушает: «Дай суп за курево» — и сует под нос сигарету, от запаха табака прямо кишки сводит, в глотке горит. Самые крепкие раскалывались. А он — никогда, тот малый, что в ревир попал.
Кудлинского снова встряхнула внезапная судорога, контузия особенно докучала в холодную пору. Он ощущал мокрые пятна на арестантской куртке, кто знает, когда они высохнут. И опять забылся в беспокойном сне, состоявшем из обрывков мыслей, ощущения холода и дрожи в конечностях.
И есть тот малый умел как следует. Любо-дорого было поглядеть, как он принимался за свою миску. Пайку хлеба никогда с собой не таскал. Проглатывал в два счета, собирал крошки, миску и ложку вылизывал — оглянуться не успеешь, а он уже готов. Кудлинский знает таких, что канителятся, хлеб припрятывают, а потом выменивают у какого-нибудь сопляка на сигарету или кусочек брюквы. Таким грош цена. И от них никакого толку не будет в лагере. Оно и понятно! Плоть человеческая свое требует, не терпит неожиданностей. Плоть человеческая любит порядок, брюхо — тоже. Есть надо столько, сколько велят и сколько дают, но систематически. Организм можно приучить к лагерному пайку. Только надо уметь. Главное — есть по уставу, тогда сможешь продержаться. Только не глупи, не ешь натощак копчености из посылки, если родным твоим пришла в голову идиотская мысль прислать тебе, доходяге, копчености, чтобы ты окреп и выжил.
Кудлинский вздрогнул, очнулся, и вдруг им овладело любопытство, жгучее любопытство: с чем же эта огромная посылка для номера 886021? И на что она? Ему уже ничем не поможешь. Последнее время в ревире каждый день селекция. Может, тот малый уже лежит в снегу. Ведь теперь — с той поры как пошли транспорты с востока, из лагерей, оказавшихся в прифронтовой полосе, — крематорий не справляется. Да и ревир слишком мал. Зондеркоманда временно складывает трупы штабелями возле крематория. Кудлинскому это хорошо известно, ибо отсюда, с четвертого «поля», до крематория рукой подать и когда жгут, то дым относит сюда, и потому бараки на этом «поле» почернели от копоти, хоть и построены позже других.
Вероятно, где-то там, на снегу, лежит этот малый. Ребята из крематория сегодня, вчера и позавчера здорово повозились вот с такими, личный состав зондеркоманды остался прежним, а транспорты все прибывают. Труба крематория буквально давится дымом, и, если дальше так пойдет, кто знает, что будет. Долго ли можно вот так складывать трупы, месяц, два? И что потом? И в таком виде, в конце концов, оставлять нельзя. А пока велено складывать штабелями: три метра на пять, номер к номеру, да так, чтобы всегда было ровно и не разваливалось. Ноги — голова, ноги — голова. До весны чтоб пролежали.
Господин капо совсем спятил: повез эту посылку на другой конец лагеря, для номера, который уже наверняка среди тех, что на снегу. К чему эта поездка в ревир? Ой капо, капо, год или два назад не повез бы ты посылку доходяге. Сам бы вскрыл, съел и с другими бы поменялся — но тогда были другие времена. Ты уже не хочешь рисковать своей рыжей башкой! Разумеется. Еще немного, и ты возьмешь в руки гребешок и начнешь причесывать дамочек в Шарлотенбурге, щедро поливая их одеколончиком. Не так ли? Снова задница обрастет у тебя жиром, и ты быстро забудешь те времена, когда Кудлинский спасал тебе жизнь за колючей проволокой, ох, забудешь.
И он отчетливо увидел в витрине парикмахерской капо Энгеля, который, пощелкивая щипцами, колдовал над прической какой-то блондинки, склоняясь к ней с почтительной улыбкой, в белоснежном, словно ангельское одеяние, халате, отраженный в многочисленных зеркалах. Нога еще раз дернулась, Кудлинский на мгновение очнулся, но тут же открыл дверь парикмахерской Карла Энгеля и поздоровался с ним, как старый знакомый. А тот лишь щелкнул у него под носом щипцами, тут Кудлинский глянул в зеркало и испугался, ибо увидел в зеркале свое землистое лицо и полосатый берет с треугольником, а вокруг — толпу Энгелей: все в белых халатах, и все тычут ему в глаза пощелкивающие щипцы. Он хотел убежать оттуда, но в кресле перед зеркалом сидела блондинка с локонами, в которой он узнал свою жену, Анну Кудлинскую, урожденную Лабуз. Она не вставала с кресла, но все время говорила ему, что вот он вернулся, наконец-то вернулся. А он ей отвечал: да, вернулся, но только благодаря огромной посылке, которую прислали в лагерь номеру 886021, тому больному малому, попавшему в ревир. Они вместе с господином капо вскрыли ее и все сожрали.
В этом сне все перепуталось. Он увидел еще штабеля возле крематория, припорошенные снегом, из-под которого торчали судорожно воздетые к зимнему ночному небу руки с жетонами на запястье.
II
— Есть у тебя веревка? — спросил паренек, который подталкивал сзади тележку с посылкой. — Хотя бы обрывок веревки? — повторил он хриплым голосом.
Он то и дело останавливался, отпускал тележку и поправлял вылезавшую из деревянного башмака портянку.
— А на что тебе? — отозвался тот, который тянул тележку спереди. В те минуты, когда дышло делалось тяжелее, он машинально останавливался. Он понимал, что задний бережет силы, а тянуть за двоих не хотелось. — А на что тебе? Вешаться будешь?
— Нет. Не буду, — сказал задний и, заметив, что капо открыл рот, чтобы выругаться, быстро положил руку на борт тележки.
— А я уж подумал, — сказал парень, тянувший дышло, и, почувствовав, что тележка, подталкиваемая сзади, становится легче и конец дышла вылезает из-под мышки, ускорил шаг.
— Портянка разворачивается, — пояснил задний. — Целый божий день мучит, взбеситься можно.
— Все может быть, — согласился напарник. — По дышлу чувствуется. Ты портянки поправляешь, а я тележку тяни. И так весь день. Эти фокусы мне известны. Меня не обведешь. С самого утра ты только мочишься да портянки поправляешь. Такова твоя политика. У каждого своя политика, но почему я должен из-за этого страдать? Веревку ты мог взять и на складе. И не было бы хлопот. Почему не взял? Ноблер тебе не запрещал, и шеф тоже. А если бы меня попросил, я бы дал тебе моток бумажного шпагата. Первосортного. Предназначенного только для военных целей. Так как же?
— Ты, видно, сегодня хорошенько нажрался, — сказал парень, толкавший тележку, — Иначе столько бы не болтал. С тобой вечно так. Как нажрешься, всегда зубы заговариваешь. Говоришь, говоришь, и конца не видно. Как сам Коблер. Как сам штурмфюрер Коблер, — поправился он, — в день приезда международной комиссии, которую он должен был приветствовать от имени всего лагеря. Помнишь?
— Еще бы! Разве такое забудешь? Тогда выдали маргарин. И перловый суп. Такой едят только в эсэсовской столовке. И хлеб. А отварной брюквы я умял тогда столько, сколько за год отсидки не видывал. Мне даже кто-то отдал порцию маргарина, и у меня оказалось две. Погоди, кто же мне дал? — спросил он и замедлил шаг, смекнув, что напарник вовсе не толкает тележку, а умышленно заговаривает ему зубы. И весь запал, охвативший его при воспоминании о том дне, отварной брюкве и двойной порции маргарина, развеялся. Он только добавил: — Я тогда на складе еще не работал. Работал в карьере. — И умолк.
— Это был незабываемый день! — воскликнул толкач.
Он надеялся, что напарник снова клюнет на эту тему и тогда ему не надо будет подталкивать проклятую тележку. Он с трудом передвигал онемевшие, негнущиеся ноги. Обмороженные ступни не помещались в деревянных башмаках. И вдобавок портянка волочилась по грязи. Нет, не хотелось ему толкать тележку в эту ночь. Охотнее всего он бы завалился спать. Но сперва надо разыскать больного в ревире, только тогда они перестанут колесить по лагерю. Можно будет найти какую-нибудь сухую тряпку на портянки, обрывок веревки — и под одеяло.
— Ты будешь толкать или нет? — сердито спросил первый и нетерпеливо оглянулся. — Кантоваться будешь у шефа или у родного папаши, но только не у меня. Я эти штучки знаю.
Это был голенастый парнишка лет восемнадцати, в лихо заломленном набекрень арестантском берете. За все эти месяцы, проведенные здесь, за колючей проволокой, он ни разу еще не болел и чувствовал себя неплохо. Его молодой организм переносил все, не протестуя и, казалось, без ущерба для здоровья. В глазах его таилось смешанное выражение плутовства и наглости. Он был самоуверен и, вероятно, благодаря этому занимал определенное положение в лагере и имел шансы выжить.
Чтобы попасть на склад, где он теперь работал, ему пришлось прибегнуть к всевозможным ухищрениям. И наконец он туда устроился благодаря венгерскому еврею, который скрывал от лагерного начальства свое происхождение, причем без особой трудности, поскольку попался просто как коммунист. Лагерное начальство, знавшее, что такие случаи бывают, как-то в августе устроило двенадцатичасовой апель. Вначале это не давало никаких результатов. Но вот наконец вперед вышел штурмфюрер Коблер и, никого не ударив, как это делали многие до него, боже избавь, объявил, что возьмет к себе работать на склад любого, кто выдаст еврея. Любого, сказал штурмфюрер Коблер, и что его, штурмфюрера, слову можно верить. Слова своего господин Коблер не сдержал, ибо охотников оказалось слишком много, но поскольку Зигмусь выступил из шеренги первым, то по отношению к нему господин Коблер обещание выполнил.
Вот почему он следовал сегодня в лазарет в обществе капо Энгеля, таща за дышло тележку с посылкой, огромной посылкой для номера 886021, которого они тщетно искали уже четверть часа, и подгонял своего нерадивого напарника с отмороженными ногами.