олнце сегодня особо не докучает, но ксендз мог бы идти и побыстрее, вздохнул он, и не так обстоятельно совершать обряд литургии у каждого алтаря. Мы еще только у третьего… Вдруг какая-то вспышка вынудила его повернуть голову. Он посмотрел на угловой дом. Отсвет, кажется, еще дрожал на боковом стекле эркера. На мгновение стало слышно фырканье лошадей в конюшне Мойши у реки. Теодору показалось, что именно в этом окне, на втором этаже, мелькнула седая борода самого богатого в городе торговца лошадьми. Вряд ли ему интересны наши праздники, вздохнул он. Надо будет в ближайшее время объяснить ему, почему я, хотя и являюсь председателем христианского союза торговцев, намерен и впредь вести с ним дела… На миг его внимание привлекла еще одна персона. Позади толпы верующих, преклонивших колени перед Святыми Дарами, стояла одинокая дама, спрятав лицо от солнца под зонтиком и лишь слегка склоняя голову в молитве.
— Господа, представляю вам нашего нового старшего лесничего, пана Чеслава Чводзинского, получившего отменное образование в Тарту. А это, пан Чводзинский, наш вице-бургомистр, пан Теодор Гощинский. Пан Теодор уже полгода, а точнее, восемь месяцев, весьма успешно заменяет бургомистра Якобсона, который сейчас лечится на водах после долгого пребывания в больнице и которого, вероятно, мы еще долго не увидим.
Староста понизил голос почти до шепота:
— Господа, вы сами расскажете о нашей ситуации или я ее вкратце изложу? Правду говоря, я предпочел бы, чтобы это сделал кто-то из вас, поскольку о недавних событиях в лесничестве знаю лишь в общих чертах, точнее, почти ничего.
После краткого взаимного обмена любезностями оба — и советник Шумский, и комендант Куна — выжидающе посмотрели на вице-бургомистра. Тот смущенно откашлялся.
— Уважаемый пан Чеслав, вы должны первым делом провести тщательнейшую проверку запасов древесины в лесничестве, ознакомиться со всеми кассовыми операциями и произвести учет прошлогодних трелевок. Необходимо также сделать своего рода баланс открытия, иначе множество финансовых недочетов, оставшихся после вашего предшественника, могут быть впоследствии, упаси Боже, приписаны вам, хотя вы ни в чем и не виноваты…
— Да, да, пан Чеслав, это важно для всех нас, а не только для ваших дальнейших жизненных и профессиональных планов. Тут я решительно поддерживаю пана Теодора. Без этих сведений мы, собственно говоря, не можем закрыть следствие по делу, которое уже давно будоражит умы жителей нашего города. А у пана бургомистра есть собственное мнение относительно этого дела — точнее, пожалуй, смелая и довольно огорчительная гипотеза.
И что теперь прикажете делать? Он уехал невесть куда и даже весточки не шлет. Смолибоцкая торжествует и все время гоняет меня как последнюю собаку из дома на двор, со двора в сарай, старая ведьма! Посмотрим, захочет ли тебя этот новый, потаскуха! Что же мне делать? Старуха всем про меня разболтала, люди сплетничают, а кое-кто даже нос воротит, когда я рядом сажусь в костеле. Он очень страшный бывал, но и щедрый, как никто другой, да и было отчего, он один, похоже, не боялся этой инфлянции, не жаловался постоянно…
И снова этот мальчишка-протоколист выпендрился! Рассказал советнику, что младшая любовница Магдзинского — сестра лудильщика Новака, убийцы. И он, дескать, давно хотел об этом сообщить, потому что за рекой все уже который день о том только и судачат. Неужто и она в эту грязь замешана? Черт побери! Она ведь еще совсем ребенок, помню, кто-то мне ее когда-то показал, босую, смеющуюся, на речном пляже. В скромном коротком темно-сером платьице в мелкий белый горошек, бегала за байдарочниками, участвовавшими в гонках на приз бургомистра. Конечно, молокосос, может, и хотел показать, что умнее всех, но благодаря ему наконец-то обнаружилась хоть какая-то логика во всем этом деле!
— Господин советник! Вы понимаете, что мы узнали благодаря этому юному дуралею? Понимаете, как это важно?
— Кажется, понимаю, пан Теодор, чего ж тут не понять, но родственные отношения никак не могут служить доказательством. Это всего лишь делает вашу гипотезу более правдоподобной. Только и всего.
— Это уже много значит, господин советник, да, очень много.
Я сидела перед ним и глядела ему в рот, словно школьница. Мне не хотелось произвести на него плохое впечатление — ведь о том, о чем я собиралась ему рассказать, видит Бог, вообще не пристало беседовать с мужчиной, и уж наверняка — даже, если это нужно для дела — с посторонним мужчиной, который совершенно очевидно придерживается строгих правил поведения. Я рассказывала ему обо всем так, чтобы соответствовать его холодной сдержанности, явно обусловленной нравственными принципами. Не знаю, удалось ли мне это. Он был несомненно взволнован, временами в гневе закусывал губу, будто хотел спросить: зачем ты мне все это говоришь? Хочешь доказать, что мир прогнил, а Бог — расчетливый слепец? Нет, я не хотела ему ничего доказывать, и, честно говоря, сама была поражена тем, что услышала. Как мог государственный служащий вести такой аморальный образ жизни? Это лесничество — сущие Содом и Гоморра!
«Содом и Гоморра!» — таковы были первые слова, которые после долгого тягостного молчания произнес этот интересный мужчина с пышными, затейливой формы усами.
— Вы — случайный или, скорее, невольный свидетель глубокого нравственного падения общественности нашего города. Я подозревал этого человека во многих страшных вещах, вплоть до преступления из-за низменной жажды наживы, но только не в порнографических склонностях и растлении малолетней!
Он даже засопел от возмущения, хотя сам, как бы осознавая, что возмущение никого не красит, еще глубже спрятался в тени библиотеки, где меня принимал. Сказал, что будет обо всем помалкивать, потому что не хочет способствовать распространению еще большего числа сплетен и слухов в Управлении.
— Нет, речь идет не о нашей встрече, хорошо, что все прояснилось, а о том, что мы обсуждаем. В ратуше у стен всегда были уши, и в прусские времена все знали обо всем, что творилось в Управлении.
Признаюсь, меня немного позабавило это последнее замечание. О чем тут можно было бы посплетничать? О встрече двух незнакомых людей? Которые копаются в чужом грязном белье, потому что им кто-то это приказал? Хорошо, пускай. За спиной собеседника раздался мелодичный звон часов Беккера. Почему здесь так темно? Он спрятался от меня, как будто у него есть что скрывать или не хочется показывать мне какие-то боевые шрамы на лице. А ведь он привлекателен, даже по-своему красив…
— Пан Теодор, вы оставляете службу?
— Да. Наконец-то и, надеюсь, на сей раз окончательно.
— А вы знаете, что нашел Качмарек, старик садовник нашего нового старшего лесничего?
— Нет, что вы, ничего не знаю и ни о чем не слышал.
— В саду, позади сторожки, во время уборки он обнаружил лисью нору…
— И это называется открытие? Вы шутите, пан Леон?
— Нет-нет, речь не о самой норе, а о том, что он в ней нашел! Фотографические клише!
— Клише? — Самые черные мысли мгновенно пронеслись в голове у Теодора. — Клише Магдзинского?
— Конечно, а чьи же еще? А на них, стыдно сказать, обнаженные женщины с ним и этим Новаком, дуэты, трио и квартеты! Одна вообще жуть какая молоденькая. Наверняка мы уже завтра будем во всех газетах! Представляете себе? И все это в нашем городе!
— Нет, не представляю и слышать больше ничего об этом не хочу. Никакие подробности меня не интересуют. Вы хорошо меня поняли, пан Леон? А ваше замечание о газетах сочтем за не слишком удачное или, лучше, за не имевшее места, ясно?
— Разумеется, пан бургомистр. Признаю, что это было неуместно. Весьма неуместно. Мне неловко за свое поведение, так, вырвалось почему-то. А между тем мы уже знаем от Чводзинского, что не хватает древесины на несколько сотен тысяч марок, и это не считая того, что, очевидно, должен был скрыть пожар в Смолярах. А значит, нам известно, что вы с самого начала были правы, пан Теодор. Полагаю, я могу сказать то, что наверняка вас обрадует. Пожалуйста, разрешите — всего пару слов напоследок по поводу этого прискорбного дела.
— Я вас слушаю.
— Только что я объявил этого мерзавца в розыск. Мы поймаем его, как пить дать, он уже не отвертится. Обещаю.
Перевод Е. Шарковой
Артур Гурский Версия Чеслава
Чеслав Новак неподвижно лежал на земле. Лучше сказать — покоился, ибо, глядя на Чеслава, можно было подумать, что действие это, вернее бездействие, приносило ему очевидное удовольствие. На лице Новака отражалось то особое равнодушие, которое мы обычно приписываем состоянию блаженства, когда можно ничего не делать и никто не заставляет нас заниматься производственными, семейными и другими делами. Настоящий рай, по крайней мере, в версии для бедных и непритязательных.
Однако по выражению лица нашего героя было заметно: что-то нарушает идиллию. Может, дурной сон, может, смутное уже воспоминание о неприятной минуте. Тем не менее было понятно: все плохое — позади. Вид этого человека мог бы доставить прохожим удовольствие и даже вызвать зависть (ведь все мы куда-то спешим, что-то вечно нас подгоняет), если б не одна мелочь: на левом виске Чеслава Новака засохла тонкая струйка крови. И эта кровь, на первый взгляд исключительно она, свидетельствовала о том, что случилось нечто нехорошее. Что человек, с виду довольный жизнью, в сущности жизни лишился. Что он мертв. И что это — остывающий труп человека, жизненный путь которого, по крайней мере на последнем этапе, отнюдь не был усыпан розами.
Да, Чеслав уже два часа, как умер, и врач, прибывший на место, в этом не сомневался. Новак был мертв, и непохоже, чтобы он обладал сверхчеловеческой способностью воскресать без помощи Того, кто знал толк в этих делах. И все-таки именно самому Чеславу Новаку, пребывающему в состоянии вечного покоя, предстояло разрешить загадку собственной смерти и навести полицию на след убийцы.