Казя расставляет на столе чашки. Томек любуется ее изящной фигурой, грациозными движениями.
Но отчего у нее опять вдруг злое лицо?
— С твоей матерью не сговоришься. Объясни ей наконец — это просто неприлично, что она моет Люсину посуду. Если Люсе неохота, пусть это делает Ага.
Томек угрюмо смотрит на жену. Вечно какие-то жалобы. Страшный народ эти женщины. К счастью, в эту минуту у входной двери слышится позвякивание ключей.
— И зачем ты так несешься по лестнице? — ворчит бабушка, принимая из Агиных рук сумку с хлебом.
— Сигареты принесла? — спрашивает Томек.
Казя молча забирает у Аги журнал.
— В магазине очередь, — мгновенно отражает нападение Ага и закрывается в столовой, в той самой комнате, которая похожа на склад и где они с бабушкой спят.
Из-за фартука она достает Магдину тетрадь. Этой повезло. И мать и отец помогают ей готовить уроки, и в кино ходят все вместе. А у нас вроде бы народу полно, а никого нет. Никого! Ага открывает блокнот и торопливо записывает: «Я совсем одна. Мир устроен подло. Я всех, всех ненавижу». Она прячет блокнот в ящик среди старых тетрадей. Сюда никто не полезет. После того как она все это написала, ей сразу стало легче. Если бы они знали, как она их презирает. Бабка не должна была соглашаться ни на Казю, ни на Лешека. Если бы она пригрозила отцу, что уйдет, он бы уступил. Они дня без нее не проживут. Но отец знает, что идти бабке некуда, разве что в дом для престарелых.
Ага списала у Магды задачки. Хорошо бы вызубрить все наизусть. Хотя нет, пустой номер, если учительница вызовет ее к доске, пиши пропало. Она открыла учебник истории. Принялась читать вполголоса, но мысли об отце, о матери по-прежнему не дают ей покоя. Мать тогда дала слово, обещала забрать ее отсюда, показывала комнатку, где они будут жить. Комнатка была на Праге.
— Ага! Завтракать! — раздается голос Кази.
Ага швыряет книгу.
— Надоели!
— Ну, что скажешь, дочка? — спрашивает Томек неестественно веселым голосом. — Сегодня мы завтракаем все вместе. Ты рада?
Разумеется, он предпочел бы остаться с Казей наедине, но что поделаешь.
Ага подходит к отцу и заглядывает ему в глаза. В ее взгляде такое отчаяние, что даже ему становится не по себе.
Но она тотчас же пятится назад и тупо смотрит прямо перед собой, словно бы ее вызвали к доске.
— Что такое утопия? — спрашивает она.
— Зачем это тебе нужно?
— По истории, — скупо отвечает девочка.
— Подай отцу чашку. Осторожно! Не разбей посуду! — кричит Казя и совсем другим, игривым голосом говорит: — Томек, кстати, об утопии. Вчера в автобусе две тетушки беседовали, и одна другой говорит: «Как ваша золовка скверно выглядит — худая, бледная, ну чистая утопия!»
Раздается пронзительный звонок в дверь. Все вздрагивают.
— Ага, посмотри, кто там, — командует Казя.
— Только бы не за мной со службы, — вздыхает Томек, протягивая Казе чашку. — Мне еще полчашечки, только покрепче.
— Бабушка, это прачка, а с ней еще какая-то женщина, — тихо говорит вошедшая в комнату Ага.
Зося торопливо допивает чай и встает со стула.
— И мне пора, — заявляет Казя. — Ну и денек у меня нынче. Томек, как мы условимся?
Прачка, рослая, аккуратно одетая женщина, здоровается и, показывая на крохотную старушку в черном платочке, тотчас же забившуюся в угол, говорит:
— Это Зузя, моя старшая сестра.
Зося глядит на грустное, задумчивое старушечье личико.
«Бедняжка, до чего же она похожа на обезьяну», — думает она в испуге и с трудом отводит от старухи взгляд.
— Как хорошо, что вы принесли белье, а то мы не знали, что и делать, — говорит она Зелинской, а та между тем уже сняла шелковую косынку с головы, старательно сложила ее и спрятала в сумку.
— Вы уж извините, пани Дыбутова, что так получилось, — зять у меня умер.
Зося просит ее сесть. И сама примостилась тут же на табуретке, возле раковины.
— Зять умер, — повторяет пани Зелинская. — Пришлось нам с мужем в деревню ехать. И горе, и хлопоты. — Белоснежным платочком она отирает лицо и, качая головой, вздыхает.
Зося любит прачку. Она приходит к ним первый год, но Зосе кажется, что они знакомы давным-давно. Есть в ней что-то очень надежное. Стоит только взглянуть на ее спокойное открытое лицо, и сразу легче становится на душе. Даже на ее прическу — прачка завивает волосы по старинке горячими щипцами — приятно посмотреть. Жаль, что она не пришла чуть попозже, когда никого нет дома. Зося колеблется, сварить ли для Зелинской кофе, или нет. Пожалуй, лучше сделать это после Казиного ухода.
— Сестра все нас с мужем уговаривает вернуться в деревню, — своим спокойным певучим голосом говорит Зелинская. — Одной ей там не справиться. А у меня голова идет кругом. Жалко хозяйство, пропадет. Родилась я там. Но и то сказать — на старости лет все бросить и вернуться в деревню…
— Какая там старость! — возмутилась Зося. — Вам и сорока еще нет.
— Как же нет, когда есть, — смеется Зелинская, — и даже не сорок, а сорок два. А старик мой и дня в деревне не высидит. Он работу свою любит да еще кино. Как мальчишка. А я, может быть, и пожила бы в деревне, но не могу всех бросить. И мужа, и дочку. И как быть, что делать?..
— Что делать? — прохрипела старуха, моргая глазами, почти начисто лишенными ресниц. — Пани! — воскликнула она, стукнув Зосю по колену высохшим, словно палочка, пальцем. — Пани, шестерых детей я вырастила, двух убили, четверо, что остались, живут в городе, и радости от них никакой. Радиво покупают, а что мать разута-раздета, того не видят. Ботинки у меня на ногах приличные, но только сестра мне их купила, когда муж у меня умер. Чтоб было в чем хоронить. А дети небось думают: «Пусть старая дура надрывается, не жалко». И так не только у нас, у других тоже. Дети барчуками заделались, черной работы не любят. На похороны отца приехали, потому что деваться было некуда. Отпуск на работе получили, черные повязки на рукав надели. Вот и весь их траур, потому что в сердце его меньше, чем земли под ногтями, — она щелкнула своими сухими пальцами и придвинулась поближе к Зосе.
— Постояли, походили, все съели, велели мне не плакать, потому что смерть — нормальная вещь. Больно все умные стали. Обшарили все углы и уехали, будто гнался за ними кто. А что хозяйство пропадает, до этого никому дела нет. Ни единой душе. — Тыльной стороной ладони она вытерла глаза и жалобно всхлипнула. — Пани! Я бы на край света пошла, если бы знала, как идти. Ксендз меня выругал, сказал, что бога гневить своими жалобами — грех. Как будто такой грех для человека сладок. И вот что я скажу: старики никому не нужны. Старыми руками, на старом своем горбу несем мы свою ношу. Наши дети ее из наших рук не примут, они землю не любят. Утром я проснусь и все думаю: что будет с этой землей и со мной, старой, когда силы меня совсем оставят?
— Не плачь, Зузя, — уговаривала сестру Зелинская, — не плачь.
— Легко тебе говорить, муж у тебя живой, здоровый, дочка послушная, и никто ничего с тебя не спрашивает.
— Ты вдова. Никто с тебя поставок не потребует.
— Да мне в конторе один сказал, что я молодая, для работы пригодная, — засмеялась беззубым ртом старуха.
— Хорошо вам, пани Дыбутова. Сын с вами живет. Внучка у вас красивая, — сказала Зелинская. — В доме чисто, порядок. Я всегда мужу говорю: «Лучше всех мне у пани Дыбутовой».
Позабыв про свой ревматизм, Зося стремительно подскочила с табуретки, словно бы никогда не болели у нее ноги. Была не была, сварит она для Зелинской кофе. Увидев, что в ее норке, так называла она свое хранилище с припасами, кофе почти не осталось, она была немного озадачена. Ну что же, придется отсыпать немного из Казиной банки.
— Что вы, пани Дыбутова, столько беспокойства, — церемонно говорит Зелинская, глядя на золотисто-синюю банку с кофе в руках хозяйки. — Мы спешим. Ей-богу. Зузя, покажи пани Дыбутовой телятину. Ну и пахнет этот кофий! Наверное, особый сорт, — вздыхает она.
Пока старушка разворачивала льняную тряпицу с телятиной, Зося принялась варить кофе. Руки у нее дрожали. Она все время прислушивалась, не идет ли кто.
— Пани Дыбутова, вы только взгляните, какой жирок на почке!
— Двух недель ему не было, — бормочет Зузя, похлопывая телячью ногу так, будто бы перед ней был живой бычок.
— Мы так рано сегодня выбрались, у вас, наверное, еще спят, — беспокоится прачка.
— Да нет, что вы! Невестка в больницу торопится.
— Она что, доктор? — с интересом спрашивает Зузя.
— Нет. Хотя да. Глаза лечит. Окулист.
— Тоже нужное дело, — вежливо говорит Зузя.
— Ну а та, другая? — понизив голос, осторожно спрашивает пани Зелинская.
— Да пока тут. Никак квартиру не получит.
— А у нее есть кто-нибудь?
— Да есть… Вместе с ней работает. На шесть лет моложе, но вроде бы человек приличный.
— Значит, у внучки и мать и мачеха, и все тут вместе под одной крышей? — говорит прачка.
— А не ссорятся они, в одном-то доме? — спрашивает Зузя, едва шевеля синеватыми губами.
— Что сделаешь? — оправдывается Зося, покраснев, словно бы ее поймали на чем-то нехорошем. — Да они и не видятся почти. Всем теперь некогда.
— Да, теперь все работают, а все равно трудно свести концы с концами, — кивает Зелинская.
Зося налила кофе в чашки и подала гостям.
— Без пенки. Молоко тощее.
— Ах, что за кофе, — расцвела в улыбке пани Зелинская: вкусный запах щекотал ей ноздри.
— Непривычна я такое пить, но тоже скажу — вкусно, — вторит ей Зузя, подкладывая в чашку сахар. — В городе и удобства, и чаек, и кофеек. Вот кто помоложе и бежит от нас, тесно им в родном дому. Один такой, он все ездит к нам уговаривать, чтобы все общее было, говорил, что теперь пришли лучшие времена. Где мне, глупой, это понять. Дети со своими отцами не уживаются, а тут говорят, что они с чужими будут жить в полном согласии. Попрошу я у вас немного водички, а то кофий этот для меня больно крепкий, — закончила она свою тираду.