Польский рассказ — страница 42 из 79

Мне вовсе не отводилась роль третейского судьи, просто каждому хотелось, чтобы я поддержал его, — словом, все жаждали определенности. Никому не приходило в голову, что одному человеку это не под силу. Все они помогали мне во время оккупации — кто прямо, а кто косвенно, то есть не мешали и не выдавали врагу, и поэтому теперь вправе были рассчитывать на мое расположение. Ведь в самом деле не один из них укрывал меня или укрыл бы, если бы понадобилось.

Незадолго до освобождения я был ранен и отлеживался в здешних местах. В то время симпатия населения к нам росла по мере приближения срока зимнего наступления Красной Армии.

Пожалуй, они немного бесцеремонно претендовали на мою благодарность, потому что в первую голову я должен был благодарить своих хозяев, чье положение в то время было весьма непрочным из-за двух сыновей, служивших в АК. Впрочем, сыновья дома не жили.

С первым пунктом я покончил быстро. Стал лицом к овину с провалившейся крышей и спросил, подняв руку к голубому, ликующему небу, которое должно было обрушить град на неверных:

— Неужели мне надо клясться именем Ивана, который запутался в парашюте и застрял в этой соломе? Раньше я приехать не мог — и точка. Кстати, Мацей, — обратился я к старому хозяину, — ты получишь компенсацию за проломанную крышу, я об этом позабочусь.

Потом я повернулся в сторону заливных лугов, где текла мутная речка, покрытая тиной. От реки тянуло сыростью.

— Или, может, — продолжал я, — поклясться именем несчастного викария, который, переправляясь через речку, потерял свою кеннкарту[4], когда в октябре вместе с партизанами и советскими десантниками лейтенанта Невского шел на операцию против гитлеровцев? Хорошо, что я нашел ее и вручил в его обагренные кровью руки. Лихо бы ему пришлось, окажись кеннкарта у епископа!.. Одним словом, не могли раньше вырваться из дому — и баста.

Мои доводы, произнесенные тихо, но веско, кажется, убедили всех; мне давали понять жестами, что, мол, хватит, ясно. Люди расступились, приглашая нас подняться по ступенькам на крыльцо.

Итак, мы оправдались и заодно припомнили несколько забавных случаев, которыми изобиловала наша трудная жизнь при гитлеровцах. Мы деликатно касались лишь тех воспоминаний, которые всех нас объединяли. В какой-то степени нам это удалось, и почва для предстоящего разговора была подготовлена. Ведь мне, как я уже говорил, предстояло еще ответить на множество уже заданных и еще не заданных вопросов.

Веселой болтовне не было бы конца, если б не свойство человеческой натуры, которая духовной пище предпочитает дары земные. Мацей, покручивая ус, повел гостей к столу. Мы со Сташеком последовали за хозяином, за нами остальные; лица у всех были постаревшие, но, обычно заросшие щетиной, сегодня они были гладко выбриты, грубая кожа со складками у подбородка блестела.

В просторной комнате без труда разместилось двадцать человек, даже не понадобилось сдвигать с места кровати и шкафы. На окнах колыхались занавески, отбрасывая по комнате блуждающую тень. Кася, ласковая хлопотливая хозяюшка с круглым лицом, повязанная черным платочком, перехватила мой взгляд.

— Помню, вы любили… эти занавески.

— Да, знаете, я как-то не задумывался, люблю я их или не люблю. Просто предпочитал, чтобы они висели. Один раз, помню, пришлось три дня ничком на полу под окном пролежать, спасаясь от любопытных глаз. Только вот эти занавески и помогли.

Удивленный тем, как легко здесь дышится и как легко вдруг стало на душе, я окинул взглядом комнату. Ага, понятно, на стенах под потолком висят ветки молодой березы, вербы и пихты. Догадливая пани Кася опять пояснила:

— Вы тогда все время в лес рвались… Да мыслимое ли это было дело, коли вас горячка сжирала. И вот как-то ночью… мой сын… вот этот, пошел в лес к партизанам, и принес в мешке разные ветки, и поразвешал в комнате; а потом вы все просили, чтобы он свежих принес…

Я с благодарностью посмотрел на мужчину лет тридцати с небольшим, который все пытался пристроить куда-нибудь свою зеленую шапочку, видимо переделанную из тирольки. Это был здоровенный мужик, косая сажень в плечах, а улыбался, точно ребенок.

— Да, правда, я просил, чтобы приносили свежую зелень… — сказал я. — Наверно, это напоминало мне жизнь в лесу с моими хлопцами.

— А-а! — Мацей стукнул себя по лбу. — Поэтому вы во сне… вот так держали указательный палец… будто стреляли.

— Возможно, — ответил я, поднимая бокал с имбирной настойкой. — За успехи!

— Чтоб нам всем было хорошо, — подхватили гости.

И тут кто-то чуть не испортил праздничного настроения.

— И чтобы этот палец уже никогда не нажимал на курок!

Мне стало досадно. За всех тех, кому это могло нравиться. Кто-то намекал на то, что я до сих пор продолжаю борьбу и охотно принимаю участие в поимке бандитов.

— Кто это сказал? — спросил я скорее с грустью, чем с возмущением.

Никто не ответил. Я не настаивал. Мне только показалось, что голова старостиного кучера, который вот уже несколько дней находился в моем распоряжении, как-то слишком низко склонилась над тарелкой и его длинные с проседью усы окунулись в бигос и заливное из поросенка. Я испугался, что он уже пьян, но виду не подал, так как всегда держал себя на равной ноге с кучерами и шоферами.

К счастью, всем было так хорошо, что не хотелось принимать всерьез чью-то выходку, к тому же, как видно, бессознательную. После шутливого тоста, вроде: «Пока пьем — живем», языки развязались. Как я уже говорил, никто не пытался произносить формулировки, которые обязывали к чему-то. Но, увы, почти на все вопросы был вынужден отвечать я один.

— Что будет с людьми?

— С какими людьми?

— С нами.

— То, что есть…

— А Сибирь?

— Да ведь она не наша.

— А колхозы будут?

— Кто сказал, что будут?

— Люди гадают… И может, нагадают.

— А вы не дураков, а умных слушайте. Не тех, кто к власти рвется, а тех, кто у власти.

— Правда, не будет колхозов?

— Правда ли? А вы-то сами чего хотите? Ведь правда кроется в самых глубоких тайниках вашей души. Посмотрим, что будет, когда она наружу выйдет…

— Выкрутился…

— А вы? Разве вы сказали, чего хотите?

Минуту все помолчали. Крестьяне качали головами, уж не знаю, ко мне ли это относилось или к собственной недогадливости. Затем отозвался суровый крестьянин с крутым лбом; о нем ходила молва, что он читал проклятый ксендзами журнал, когда Советы и коммунизм никому из присутствующих здесь еще не снились.

— Чего мы хотим, сказать нетрудно. Когда вы возьмете пример с Советов и наведете порядок?

— В России порядок навели не в один год и тем более не в двадцать четыре часа.

— Тогда зачем вы говорите о революции?

— Революция также не делается в двадцать четыре часа.

— Гм…

— Гм…

— Так что же вы сделаете?

— Прежде всего прижмем толстых. (Уже прижали.) И не из мести, а чтобы солнца худым не заслоняли.

— А что сделаете с остальными?

— Одни идут с нами, другие выжидают. Что ж, пусть подождут.

— Ну так выпьем за это! — И, точно лучезарные улыбки, засверкали в руках бокалы.

— Я больше не пью, — заявил кучер и попытался поднять голову, но усы его по-прежнему касались заливного, колбасы и заячьего паштета.

— Нет так нет, — сказал я миролюбиво, стараясь избежать конфликта. Но свойственный пьяным дух противоречия чувствовался в каждом движении кучера. Ему не терпелось высказать свои, а может, и чужие, услышанные где-то мысли, и он швырялся ими, точно камнями.

— Христос был первым коммунистом.

— Ну был, — пробовал я прервать эту мудрость.

— Христос не сделал бы так, как вы, пан комиссар, здесь говорите. Ведь, чтобы давать, надо иметь.

— Гм…

— Не «гм», — передразнил он, уткнувшись носом в тарелку. — А надо по-людски. Иметь надо, а потом уже давать.

Я взял себя в руки и настроился на полемику с этим чудаком, хотя все участники пиршества, и те, что хотели коммунизма на свой лад, и те, что не хотели его вовсе, жаждали избежать этого неожиданного подводного рифа и плыть дальше.

— А как по-людски? — задал я провокационный вопрос, глядя на конюха, прямо поверх лоснящихся физиономий.

— Э-ти… — пробормотал он невнятно и наконец выпалил: — Этика!

— Ну а еще что?!

— Мо… мораль, вот! — И тут же разъяснил эти весьма странные в его устах выражения: — Не брать, если не дают…

Было ясно, что он говорит с чужого голоса, высказанные мысли были точно кукушкины яйца. Меня передернуло: я слишком ревниво относился к таким понятиям, как коммунистическая этика и мораль. Прочь от нашей святыни, лицемеры! Пусть только попробуют поучать нас — останутся без зубов… Я вздрогнул. Кто останется без зубов? Этот подголосок! К счастью, он ограничился избитыми контрреволюционными формулировочками. А я вытянул правую руку с согнутым указательным пальцем и меланхолически произнес, обращаясь к кучеру:

— Этот палец еще не отвык нажимать на спуск… Но я не вижу здесь врагов…

— А палец? — пробормотал кучер.


До этого момента беседа за столом, хоть и носила подчас характер спора, в целом текла гладко, как спокойная река; мы, правда, улавливали едва заметные завихрения, но они исчезали будто бы бесследно — при следующем дружеском тосте, при новой вспышке энтузиазма. Я сказал — будто бы бесследно, — ибо на дне души оставался все же легкий осадок. И все-таки, несмотря ни на что, мы составляли единое целое. Несомненно, на собраниях многие из присутствовавших внутренне не согласились бы со мной. И тогда мне захотелось бы выявить это несогласие, обнажить его у тех, кто считал меня слишком либеральным революционером, почти оппортунистом, и у тех, в чьих глазах я был кровавым большевиком. Но сейчас мне было достаточно, что они приноравливались к моей правде. И получилось это как-то само собой, не насильственно — просто располагала обстановка. Только кучер не столь удачно, сколь отважно сделал попытку публично высказать свои взгляды. Чего он, собственно, хотел? Когда после обеда он покидал прокуренную комнату, то весь дрожал. Словно его обидели. Пошел к своим лошадям на конюшню. Шел и качал головою, будто у него в голове помутилось и он не знал, как выбраться из этого беспросветного мрака. Надо было видеть, как все лезли из кожи вон, чтобы я забыл этот инцидент. Искренне удивлялись, что я принимаю к сердцу бог весть какую чепуху. Все бросились затаптывать искру взаимонепонимания, от которой могло погореть выпестованное с таким трудом сотрудничество. Сошлись на том, что я не должен принимать всерьез этого кучера. Доводы приводились разные. Самым беспристрастным и справедливым оказался Мацей. Он объяснил поведение кучера обычной человеческой слабостью: