— Пил как в кадку лил. Видели? А как кадка переполнится, так завсегда булькает.
Его поддержала жена. Добрая женщина сказала со вздохом:
— Наплел бог весть что.
— Да ведь ничего не случилось, — успокаивал я всех, притворно спокойным тоном предлагая продолжить наш обед. Но напрасно я чокался с гостями, хвалил горячую колбасу и торопил ее отведать, пока она не остыла, — присутствовавшие по моему лицу догадывались, что произошло что-то, и изо всех сил старались восстановить теплую, дружескую атмосферу.
— Эх, такой уж этот человек… — произнес старый крестьянин, прилежный читатель радикального журнала. — Он в соседней усадьбе служил. Ксендза возил к барину в карты играть. Он скорее жида убьет, чем в пятницу ложку от молока оближет…
— Ах вот оно что… — пробормотал я и вздохнул; мысли мои были заняты непостижимыми загадками человеческой судьбы; грустно, что люди часто не понимают совершенно очевидных вещей. Взять хотя бы этот случай: все, кто как умеет и разумеет, катят шар событий с горы, а этот, нате вам, уперся и вопреки очевидности хочет в одиночку катить его в гору. А может, я преувеличиваю? Это было бы, пожалуй, лучше всего.
Гости по-своему истолковали мой вздох:
— Шавки всегда лают громче всех. Помещик не дурак, сидит себе в городе и помалкивает, понимает, что с такой силой ему нечего тягаться. А этот вместо того, чтобы взять поле, которое ему давали, к старосте нанялся за помещичьими лошадьми ухаживать. Что ему помещик — брат или сват?! И еще за этой четверкой, что больнице передали, доглядывает. Просто помешан на лошадях. Не хватает только в деннике спать, как, бывало, у помещика. Да теперь времена другие — нельзя.
— Чему быть, того не миновать, и не от него это зависит. Нечего дуракам в политику лезть!
Солнце зашло за крашеную ограду у вокзального здания и в последний раз вспыхнуло ярким багрянцем. Мне казалось, что я тоже вот-вот вспыхну. Но я не вспыхнул, а только выпил за великое неведомое будущее и пошел искать кучера. Пора до дому. Пес Бенек тявкнул, спрятался в будку и тотчас вылез, жалобно скуля. Во мраке нежилой пристройки-развалюхи белели звездочки на мордах красавцев гнедых — они-то и указали мне дорогу к кучеру. Он спал под кормушкой, у конских ног. Его, видимо, мучили кошмары, он всхлипывал во сне и дышал с трудом, как астматик. Сверху, со стропил, на него поглядывала крыса, словно раздумывая, что бы такое сделать с этим нахалом, вторгнувшимся в ее владения.
Когда я предложил кучеру вернуться в дом, его передернуло. Он хотел сразу же запрягать. Но потом взял себя в руки и направился в дом. Вошел степенно в комнату, сел за стол и застыл в неподвижной позе, а когда стали пить за его здоровье, ловко пододвинул к себе стакан компота, осушил его до дна и заявил:
— Без денег на ярмарку не ходят.
Я удивился. Мои сомнения, горечь и подозрения удвоились. Я заметил, что он как-то сразу осунулся, словно у него сдали нервы. Выражение лица у него было тупое, а выдающаяся вперед крупная челюсть свидетельствовала об ослином упрямстве, но все-таки сознание, что все тут ведут себя прилично, только он один дал маху, было ему, по-видимому, неприятно. Как я догадайся позже, он думал примерно следующее: «Пусть подлизываются к комиссару, черт с ними, меня на эту удочку не поймаешь».
На этот раз он даже не притронулся к еде, хотя при электрическом свете было видно, как у него ходит кадык. Он демонстративно вытряс из кармана кусочки давнишнего сладкого пирога, неизвестно откуда взявшиеся у него, и вместе с крошками стал запихивать в рот. Может, ему казалось, что так он выглядит более независимо?
Месяц светил торжественно. Лошади шли шагом. Тихий ветерок доносил с реки и лугов запах ила, а когда мы поднялись на пригорок и свернули к оврагу, он усилился и вдруг обрушился на нас с бешеной силой. Кучер пригнулся, мы со Сташеком на заднем сиденье сделали то же самое. В овраге ветер снова стих, было слышно, как шуршат колеса по росистой траве да шепотом молится кучер.
Он держался так, точно его отделяло от нас бесконечное пространство, а не пучок соломы. Это пришло мне в голову потом, но пока я не прерывал заупокойной молитвы кучера, хотя и спешил домой. Быть может, он молился за упокой окрестных помещиков, и на смертном одре не облегчивших душу от кривды. А может, клокотавшее в его груди раздражение снова искало выхода. Какие муки должен был испытывать бедняга, когда мы рассуждали о том, что нужно сделать, чтобы восторжествовала справедливость и паны не смели больше голову поднять. Только один раз прервал он молчание, и его слова показались мне загадочными:
— Без денег на ярмарку не ходят.
— Что вы сказали?
— Это я о лошадях, боюсь, как бы не загнать их.
Здорово он утер мне нос.
В доказательство того, что лошади для него важнее всего, он натянул вожжи, когда они пошли бойчее. Мы уже спускались в Село, и высокие раскидистые деревья отбрасывали на дорогу густую тень; нам стало как-то не по себе. Лошади пофыркивали, в окнах гасли огни, и мы крепче стиснули коленями автоматы.
До узкоколейки оставалось несколько сот метров, а оттуда уже рукой подать до родных пенатов… Тоска по дому означала, что мы предпочитаем пройденные дороги и радуемся, когда они уже позади. Кучер не поверил бы, до чего я не люблю держать палец на курке…
Вдруг загрохотали выстрелы, засвистели пули, с деревьев посыпались ветки. Мне послышался окрик: «Стой!» Ишь чего захотели! Нас рвануло вперед, потом назад, лошади понесли, бричку подбросило и затрясло, а мы инстинктивно схватились за автоматы и легли грудью на соломенную подстилку; лишь задок немного заслонял наши головы.
— Банда! — буркнул Сташек.
— Госбезопасность! — завопил возница; он орал как резаный. Я даже оборвал автоматную очередь, предоставив Сташеку отстреливаться самому (повозку подбрасывало, как мячик), и осторожно высунул голову, чтобы посмотреть, в чем дело. Кучер бросил вожжи и, выпрямившись, что-то искал у себя на груди под курткой. Фуражка еле держалась у него на голове, лошади, никем не управляемые, понесли, в их развевающихся гривах играли отблески месяца, проглянувшего сквозь ветки деревьев. Они резко свернули, чуть не вывалив нас, и мы оказались на блестящих от росы и лунного света рельсах узкоколейки, бегущих к моей родной деревне, что спала во мгле. Из-за деревьев теперь летели лишь одиночные пули. Мне казалось, что я вижу там бандитов, которых наши автоматные очереди придавили, точно клопов, к самой земле. Просвистела еще одна пуля, передок брички вдруг отделился вместе с кучером (кучер раскинул руки, закричал «Езус Мария!», ветер раздувал на нем куртку) и умчался вперед. Мы грохнулись на шпалы, счастливо избежав стальных рельсов. Из-за деревьев в небо взвивалась ракета, за ней другая. Стало ясно: на нас по ошибке напал наряд милиции и теперь вызывал из повята подкрепление. Мне показалось, что луна кривится в дьявольской усмешке. Но не успели мы прийти в себя, как нас поднял на ноги истошный крик кучера. Он лежал навзничь, вернее, он как-то весь изогнулся, выпятил грудь, и из нее хлестала кровь. В правой руке он судорожно сжимал какую-то бумажку, словно хотел ее от кого-то утаить. (Может, от госбезопасности?)
— На бога надейся, а сам не плошай!.. На бога надейся… — хрипел он и мотал головой, как бык на бойне в предчувствии смерти.
Когда он испустил последний вздох, мы вынули из его стиснутой руки ту бумагу. Оказывается, когда Красная Армия освободила наш повят, помещик пожертвовал своему слуге пять гектаров земли, которые тот усиленно от нас скрывал. Наверно, даже в последнюю секунду он мечтал, чтобы в бричке ехал его пан, а не мы со Сташеком: ведь у нас ничего не было и мы не могли ему ничего дать. А надеждами на будущее он жить не умел.
Из-за деревьев снова взвилась ракета; взлетев высоко-высоко в небо и описав дугу, она упала где-то поблизости от того дома, который мы покинули час назад. Темнота податливо расступилась, пропуская ее в свои мягкие недра.
Перевод И. Матецкой.
Юзеф МортонКЛЮЧ КЛЕМЕНТИНЫ, БОЖЬЕГО ЧЕЛОВЕКА
Нет лучше повода гульнуть на славу, чем престольные праздники.
Близился именно такой праздник. Великий праздник, и, когда Михал вспоминал об этом, просто кулаки сжимались от ярости — ведь уже две недели так его судьба казнила, что хоть головой об стену, нигде не мог раздобыть ни гроша.
Где бы достать маленько деньжат на этот праздник, где?
Однако ничего путного в голову ему не приходило. А деньги нужны позарез. Так что же делать? Оставалось лишь одно, и ничего больше: зерно! И что за напасть! Дальше этого мысль не продвигалась. Пропади все пропадом! Как же это? Опять мерочка? Но на сей-то раз — ничего себе мерочка!
Когда, случалось, выносил мерочку-другую зерна, зачерпнув из сусека, насыпанного выше краев, след исчезал, тонул, словно в море.
Однако этой проделки нипочем бы скрыть не удалось. Что бы мог поставить вместо мешка с зерном? Полнехонького, трехпудового мешка?
Михал распахнул ворота риги. Свет просачивался в нее сквозь щели между досками, под стрехой тут и там попискивали молодые воробьи, где-то в углу старый самец увещевал их своим коротким, гортанным: чирр, чирр!
Михала вдруг почему-то обуял страх, и с этим страхом в душе он приблизился к мешкам. Обхватил рукой обвязанную макушку одного из них…
Чтоб тебя…
Жалко ему было зерна, ой жалко, но какая была бы жалость, коли он ничего бы не купил Анусе! И какой же это праздник без денег? А тут еще, как он слыхал, деревенские парни вовсю готовятся к праздничной гулянке, музыканты во главе с барабанщиком нагрянут из Загая, в пожарном сарае спешно чинят пол, чтобы веселее плясалось…
От этих мыслей бросало его то в жар, то в холод, но не было у него никакого иного выхода, действительно не было. А может, весь праздничный день никому не показываться на глаза? Забиться, подобно убогому заике, в ригу и, будьте здоровы, продрыхнуть на дерюжке до вечера? И не видеть Ануси, лотошников, не побывать даже на танцах?