Виктория вплотную приблизилась к Марии и, вглядываясь в ее маленькое, но мужественное, волевое лицо, спросила с нескрываемым волнением: «Может, ты тоже была бесплодной? И страдала из-за этого? А я вот тебе скажу — если хочешь еще немножко послушать, — что даже война, даже эти бедствия и напасти для меня лично до сих пор лишь что-то второстепенное. Слышишь, что я говорю?» — «Теперь наконец и у тебя будет дочка, которую ты всегда так хотела иметь. Ирена-Хелена родилась двадцать шестого февраля сорок второго года от молодой и красивой матери. Можешь мне поверить». — «А отец?» — спросила Виктория. «Помни только о матери, — сказала Мария, глядя в окно. — Иди. Буду ждать тебя до завтрашнего вечера — на тот случай, если передумаешь и захочешь вернуть ребенка. Постучи три раза, а потом еще три раза».
Виктория обняла поудобнее конверт с крошечной Иреной-Хеленой и прижала к своей груди. Мария сунула ей под мышку узелок с пеленками и подала черную сумочку, которую Виктория беспомощно перекладывала из руки в руку, не зная, как будет лучше, проще и удобнее. Наконец она двинулась в путь, правда, без уверенности, сможет ли пройти по тесному, забитому мебелью и всяким хламом коридору и потом спуститься по лестнице, очень крутой и узкой, как в башне.
Мария не вышла вслед за нею. Тебя тоже нигде не было поблизости. В какой-то момент Виктория стала жалеть, что ушла; ей даже стало страшно.
Малютка в конверте дрыгнула ножками и тихо захныкала. Виктория, которую этот слабенький плач как бы вызвал на разговор, сказала нежно: «Так ты, девочка, оказывается, не больная. У тебя, значит, еще есть кое-какие силенки, раз ты вертишься да вдобавок так громко плачешь». Виктория покрепче прижала младенца к груди. «Золотая ты моя, единственная! Доченька моя!» — шептала она умиленно. «Родная детонька моя, доченька наша любимая! — говорила она нараспев все громче и громче, словно неся радостную весть кому-то любознательному и вездесущему и возвещая, что у нее ребенок не чужой, как могло бы показаться, а свой, собственный, рожденный ею самою. — Доченька моя, — приговаривала она, — единственная во всем свете! Счастье мое! Кровиночка моя! Несу я мою доченьку!»
Если бы ты тогда видел ее, шагающую с ребенком, лежащим в узорчатом конверте, с лентой крест-накрест, если бы слышал, что говорит она и как радостно смеется, слыша свои же, произносимые вполголоса слова, то тебя, конечно, охватил бы страх за ее внезапно нарушившееся душевное равновесие.
Но ведь все те из нас, кто отличается повышенной эмоциональностью, знают, как иной раз вся душа поет от радости и какие находишь вдруг слова, чтобы рассказать миру о большом человеческом счастье!
Виктория шла к Висле, не видя никого: ни поляков, ни немцев в серо-зеленых, коричневых и черных мундирах. Раскрасневшаяся от напряжения и от жары, она шла довольно быстрым и твердым шагом, который всегда несет человека к определенным, хотя и не близким целям. Она говорила малютке шепотом: «Моя самая дорогая девочка, родная моя! Ничего, что тебя родил кто-то другой. Это все ничего! Мы об этом никому не скажем! Сама я ребеночка родить не могу. И хоть я такая, все-таки тебя я, доченька, долго носила под сердцем, а потом родила на свет без крика, без боли в этом огромном, таком прекрасном Кракове. Так что с этих пор ты не будешь Иреной-Хеленой, не будешь дочерью матери, которую погубили супостаты. Какая судьба ждала бы тебя! Нет, не будешь ты ребенком невесть какой матери, пускай хоть молодой да красивой! Я теперь окрещу тебя по-другому. Во имя бога всевышнего и сына его Иисуса отныне тебя, деточка, будут звать Марта-Виктория, потому что ты моя дочка, а я всегда очень жалела, что я Виктория, а не Марта. Притом ты, как я могу подозревать, — дитя мужа моего Адама, который тебя, бедняжечку, зачал с той сгинувшей женщиной. Спасибо за это грешному мужу моему!»
Когда малышка пищала слишком громко, Виктория легонько шлепала по пуховому одеяльцу, чтобы унять ее, а сама мысленно блуждала по своей тоскливой, нелегкой жизни.
Разве ты забыл, как она жаждала ребенка? Ты, наверное, никогда не думал о том, на что она готова пойти, лишь бы его обрести? Раз уж она стала матерью полугодовалой Ирены-Хелены, которую, еще идя по Кракову, перекрестила в Марту-Викторию, она ни за что на свете не могла вернуться домой с таким большим ребенком всего лишь после нескольких дней, проведенных якобы с тобой! Ну разве кто-нибудь поверил бы, что это ее дочка? Ведь все знали про бесплодие Виктории, которая столько лет оставалась бездетной, и сразу же догадались бы, что она где-то взяла чужого ребенка. Чей он? Откуда?
Мысль о подобных расспросах и пересудах испортила бы Виктории все счастье материнства, которое уже переполняло ее сердце. «Пойду куда глаза глядят! Куда попало! — сказала она малютке решительно. — Прямо-прямо вперед! На край света пойду с моей маленькой доченькой!» Туда, где был ее так называемый дом, то есть туда, где все знали ее на протяжении многих лет, она решила вернуться, лишь когда Марта-Виктория станет гораздо старше. Но когда? Уже после войны?
Она громко говорила сама себе то, что когда-то скажет людям. Она вернется и скажет так: «Миленькие вы мои, дорогие, золотые! Может, вы еще помните тот день, когда на третьем году войны я уехала к мужу, в деревню под Краков? Нет, извините!! Сначала в Краков. Там я благополучно родила доченьку мою единственную, Мартусю-Викторию. Рожала я ее очень тяжело, со страшными болями, которые продолжались целую ночь и целый день, в муках, потому как я была не такая уж молодая, но я все это, слава богу, выдержала». — «А когда же это было? Когда родился ребеночек, когда зачат был, когда крестили его и в каком костеле?» Виктория зажмуривалась, крутила головой, чтобы получше собраться с мыслями, считала месяцы: когда ребенок был зачат, когда родился, когда окрещен? Если из дому она ушла весной сорок второго, то вполне могла родить ребенка в декабре того же года или немного позже, в начале сорок третьего. «Ну так когда же?» — «Да зимой того самого года, когда я уехала под Краков к мужу». — «Когда же все-таки, уважаемая? Какого именно числа?» — «Какого числа? Пожалуйста. Марта-Виктория родилась шестого января тысяча девятьсот сорок третьего года, в самую стужу. А что касается зачатия, то зачата она была в мае». — «В мае?! Ха-ха-ха!»
Неся ребенка, Виктория, знавшая людскую дотошность, вдавалась в споры, которые ей когда-то, несомненно, придется вести с земляками. «Да, в мае!» — «В каком еще мае? Ты же поехала к мужу под Краков только в июле сорок второго, если не в августе или даже еще позже!»
Виктория краснела от таких вопросов, которые сама же себе задавала. Ускоряя шаг, она говорила миру, который пытался ей в чем-то возражать: «В каком там августе? Кто сказал: в августе? Я уехала из дома к моему мужу Адаму Глории-Утрате в начале мая сорок второго года. Дальше: доченька моя родная Мартуся была зачала в том же месяце, сразу же после встречи. Она родилась в январе следующего года, через девять месяцев, Что тут у кого не сходится? Мартусю я носила с мая по январь, роды были очень тяжелые, в середине зимы! Вот и все. И хватит об этом!»
Перевод В. Честного.
Мариан ПилотСПРАВЕДЛИВОСТЬ
Пение затихает; на потных лицах баб тускло блестят огоньки свечей.
— Пора, — вполголоса говорит мужик в черной поддевке, дергая за рукав стоящего на коленях у гроба парня. — Слышь-ка, Бенек, пора!
Бабы перестают петь. Парень поднимается с колен, оборачивается.
— Обождем еще чуток, — шепчет он. — Мама наказывали, чтобы без Франчика не хоронить.
— Ксендз ругается, из костела уйтить грозится, — настаивает старик. — Что тогда делать будем?
— Заплачу вдвойне ему, — шепчет парень. — Не должен уйти… Мама наказывали, чтобы Франтишек был.
Старик вздыхает, смотрит на баб, те смотрят на него. Потом, прикинув что-то в уме, старик затягивает «Salve Regina», бабы негромко подтягивают. Свечи догорают, горячий воск оплывает с подсвечников и мягко шлепается на пол. Старик, подталкивая баб, выходит из хаты.
Возница сидит на подножке брички, курит.
— Ну? — спрашивает он.
— Бенек ждать хочет. Ничего не слушает.
— Кони застоялись. — Возница хлопает кнутом по голенищам до блеска начищенных сапог. — И то, гляди, ждем сколько, морга два вспахать можно…
— Что делать, — вздыхает старик. — Его воля, мать, поди, хоронит.
— Втолкуйте ему, вы ж тут всему того… как его… — говорит возница. — Это ж наказание господне, столько ждать…
— И то… скажу, — соглашается старик. Наступая стоящим на коленях бабам на длинные хвосты черных платков, он идет обратно в хату. Трогает парня за плечо. — Пора, — шепчет он, — пора.
Парень поднимается.
— Вам тоже заплачу вдвойне!
— Что ты, что ты, — смущается старик. — Мне что, тут ксендз вот прислали сказать: крайний, мол, срок.
— А мамин наказ как же? — колеблется парень. — А Франчик?
— Пора, — не отступается старик. — Пора выносить.
Он машет рукой. Двое мужиков снимают гроб с лавки, ставят на пол, осторожно опускают крышку.
— Мама, — шепчет парень и вдруг начинает рыдать.
Старик обходит гроб, проверяя, плотно ли прилегла крышка. Потом из одного кармана своей черной поддевки достает гвозди, из другого молоток. Ищет место, примеряется гвоздем. Дело идет у него гладко, споро. Он кончает работу, четверо мужиков, что постарше, поднимают гроб и, отвесив троекратный поклон у порога, переступают его. Возница подгоняет бричку, старики, сопя, устанавливают гроб. Бабы, сморкаясь и плача, кладут венки.
Мужик в черном берет прислоненный к окну крест, встает впереди похоронной процессии.
— Пошли, — бросает он вознице, поднимает крест высоко над головой и затягивает: — «Святая Регина, матерь скорбящая…»
Бабы подпевают. Бричка со скрипом трогается с места. Мужик с крестом минует ворота и, порой оглядываясь, чтобы не слишком отрываться от погребального шествия, идет по извилистой, чуть проторенной по жнивью дороге. Время от времени, когда голоса женщин срываются на высоких нотах, он набирает полную грудь воздуха и выводит мелодию с таким усердием, что крест подпрыгивает у него над головой.