Я умылся старательно, даже старательней, чем обычно. Прополоскал рот холодной водой и, побрившись, вернулся в комнату, открывая дверь так осторожно, словно там находился тяжелобольной. Увы! Я уж думал, что комендант убрался. Но где там! Он удобно разместился в кресле и, взяв книгу с полки, наслаждался чтением.
— Хоть отдохну у вас! — заметил он добродушно.
— А я — нет!
Мой грубый ответ несказанно огорчил его. Он стал жалеть меня, оправдываясь, что он-де тут ни при чем, это редакционное начальство распорядилось, чтобы очистить помещение в течение трех суток, но сегодня только второй день начинается, а сам он — на службе, просит его понять и извинить, но он обязан переписать казенную мебель, чтобы ничего вдруг не пропало.
— Что я, на себе ее вынесу? С пятого этажа? — вне себя от ярости спросил я.
— Уж ваше дело. Мне на этот счет никаких инструкций не было. Так когда вы окончательно выезжаете? — добавил он уже значительно более мягким тоном, словно спрашивая у выздоравливающего о его самочувствии.
— Послушайте, поручик, я и в самом деле не знаю. Не терзайте меня, оставьте меня наконец в покое, — умолял я. — Все от полковника до ефрейтора и от ефрейтора до полковника только и интересуются, когда я выселюсь. Как будто я противотанковый дзот занимаю. К черту, остаюсь! Мне и тут хорошо.
— А мы только того и желаем, чтобы вам сделать как лучше. — Он разглядывал книжную полочку, бормоча себе под нос: — Какая рухлядь. Так когда же вы, товарищ секретарь, выезжать думаете?
— А как на улице сегодня, тепло? — спросил я, излишне сильно затягивая узел галстука.
— Погодка неплохая, для переезда в самый раз, — сообщил комендант. — Настоящая весна наступает!
Он переходил от одной вещи к другой и уточнял наличие мебели в соответствии со списком, который держал в руках. На нос он нацепил очки, что, несомненно, придавало ему суровость, и зорким взглядом окидывал комнату.
— У вас что ж — порядочной мебели и нет?
— Какая редакция, такая и мебель, — вырвалось у меня.
Он наклонился над кушеткой и, засунув руку в челюсти разорванной обивки, зазвенел пружинами. Вытянув оттуда горсть каких-то клочков, он поднес руку к глазам.
— Морская травка, — поспешил я с пояснением.
Комендант понюхал.
— Гнильем воняет. — Он грозно посмотрел на меня из-под очков.
— А такая была. На этой кушетке несколько поколений спало. Не разбираетесь: конец прошлого века, — с триумфом продолжал я.
Он покачал головой без понимания.
— Видите, я даже в затруднении, во сколько ее ремонт обойдется. Вещь казенная, ее сдавать надлежит в наилучшем виде, — пояснил он назидательно.
После его ухода я уселся за кухонный столик, который служил мне и для работы. Устроившись в кресле, я тоскливо взирал через окно на мир с высоты пятого этажа. В сущности, открывавшийся мне вид не был очень уж привлекательным, пейзаж был начисто лишен поэзии. Выщербленные, пыльные крыши Праги, фабричные дымы, и только Висла, поблескивающая серебром, а кое-где почти черная, грозно катившая свое мощное весеннее течение, скрашивала этот невеселый образ большого города. Пейзаж из крыш и реки. Внизу — стрела костела. Его очертания чем-то напоминали изящество едва распустившейся каменной розы. Деревья стояли наполовину черные, но их мелкие, едва зазеленевшие листочки уже предвещали весну, в то время как на Висле еще властвовала зима. Небо застыло над городом. Оно было бесцветное, едва голубоватое, будто вылинявшее. Напротив дворца Потоцких, рядом с костелом, как бы в его тени, трудились рабочие, обтесывая каменные плиты для тротуара. Время от времени на солнце вспыхивали острия их долот, каменные сколки падали на тротуар с глухим цокотом. Между рабочими прохаживался мастер, говоря нечто то одному, то другому.
Кроме группки каменщиков, сверху напоминавших скорее кукол, чем людей, в поле моего зрения редко кто появлялся. Рядом с нашим домом повсюду возвышались лишь обугленные здания, их чудом сохранившиеся фасады были обманчивы. Действительность была куда хуже, чем это могло показаться на первый взгляд. Кроме гостиницы, в которой жили преимущественно иностранцы, и правительственного здания, оттесненного в глубь улицы дворцом, охраняемым каменными львами, вокруг расстилалось море руин. Повсюду лишь обгоревшие дома, сквозь окна которых просвечивало небо, а первые этажи заполнял щебень. Чтобы добраться до ближайшего магазина, если не считать деревянных палаток, приютившихся в подворотнях разрушенных домов, нужно было пройти квартала два.
Но сколь незначительными казались все эти неудобства по сравнению с тем, что меня ожидало в будущем. А виновником всех осложнений, сам того не ожидая, был я. «Каждый человек — кузнец своего счастья» — этого принципа я упорно придерживался, забывая о том, что кузнецы разные бывают, и хорошие, и плохие. Итак, почти в течение одного дня я бросил работу в газете, где мне было отнюдь неплохо, порвал с девушкой, с которой дружил давно, и все это сделал, как бы желая любой ценой изменить враз свою жизнь, как в шахматах выходят из трудного положения благодаря одному хитрому ходу конем. Хотел изменить течение своей жизни, но все обернулось против меня. Ну, по крайней мере, в мелочах, которые, однако, были довольно болезненны.
Перемены, происшедшие в моих чувствах, были только на первый взгляд неожиданными. Это созревало во мне в течение последних нескольких месяцев, а когда я увидел Марию, сразу решил, что встретил свою судьбу. Случилось это в один январский вечер 1947 года в доме на Фильтровой, куда я заглянул, чтобы договориться со знакомой девушкой по имени Калина пойти на вечер в Дом архитекторов. Хотя партнерша — кстати, в мундире поручика — у меня уже была, я на всякий случай хотел расширить компанию. Точного адреса я не знал и нашел ее дом каким-то седьмым чувством. После долгого кружения по Фильтровой наконец на углу площади Нарутовича я наткнулся в подъезде на список жильцов со знакомой фамилией. В комнате, окна которой выходили на площадь, я застал только одну из жиличек. Калина отсутствовала, хотя час был поздний. Она не вернулась еще с лекций. Потом явилась еще одна квартирантка, и обе начали меня вежливо развлекать разговором, беспрерывно при этом глядя на входную дверь, что, впрочем, меня не смущало. Прошел час, я не уходил. Наконец в восьмом часу явилась о н а. Нет, не Калина, а ее сестра, разрумянившаяся от мороза, красивая, с тонким профилем. Нельзя сказать, чтобы мой вид привел ее в восхищение. Но одного ее взгляда достаточно было, чтобы понять: да, это т а с а м а я девушка! Спустя месяц я признался ей, что люблю. Она, улыбаясь, ответила, что ожидала этого. Но она не знала, что в моей жизни есть еще и Ира — студентка химического факультета в Лодзи, девушка, которая была особенно близка мне.
Итак, необходимо было сделать выбор: но мне казалось, что это должно было произойти не сразу, позже. А тем временем с весенним половодьем приливали и мои чувства. Так же как саперы безуспешно пытались спасти деревянный мост, трещавший под напором полой воды и льдин, так и я пытался любым способом восстановить утраченное равновесие духа. Все напрасно, хотя с той минуты, когда я узнал Марию, все на свете мне казалось исключительно простым. А в этом-то как раз и таились все сложности, которых я никак не предвидел.
Первый мой разговор состоялся с Леоном. Он сидел в своем кабинете, в огромном кресле, оставшемся от немцев, спинка которого с успехом могла бы украшать трон, и вычеркивал фразу за фразой из рукописи майора Тадеуша, который помпезными словами, ярко и со всей журналистской страстностью высказывал свои суждения на тему нехватки галош в магазинах Варшавы.
— Не помешаю? — Я присел на краешке стула.
— Ну что ты, нисколько, — сказал Леон со свойственной ему вежливостью.
Это меня обнадежило.
— Извини, что я не объясняю мотивов, — я встал и посмотрел на него сверху. — С завтрашнего дня я тут не работаю.
Леон снисходительно улыбнулся и ничего не ответил. Я вышел из кабинета и у себя в комнате побыстрее сорвал листок календаря. Моему взгляду открылась большая единица и напечатанное буквами поменьше слово «апрель». Теперь я понял, почему Леон так понимающе ухмыльнулся. Мы вообще очень симпатизировали друг другу, так как он также занимался литературой и не один год трудился над своей книгой о восстании 1863 года, перерабатывая ее уже в третий раз. Она должна была выйти в 1939 году, но помешала война. Вторично он подготовил ее к печати в 1941 году и ожидал ее опубликования во Львове. Но и на этот раз не посчастливилось. Гитлеровские танки были быстрее типографских машин, рукопись затерялась, а Леон после многочисленных перипетий оказался на Волге. На родину он вернулся в офицерском мундире, мечтая, однако, о том, чтобы бросить работу в редакции и целиком посвятить себя писательскому делу. Ту же цель преследовал и я. Свою новую обитель я нашел в «Литературных новостях»; мой тамошний патрон считал, что я смогу теперь больше времени уделять литературе.
И вот ни в тот день, 1 апреля, ни на следующий я в газету не пошел. Мне было немного не по себе, я успел полюбить редакционную суету, но меня задело за живое. День я провел, бродя над Вислой. На синих промерзших отмелях у набережной нагромоздились одна на другую битые льдины. Я уселся на бревне, занесенном сюда капризом стихии, еще влажном, но уже просыхающем на солнце, и погрузился в размышления. В ушах назойливо звучала мелодия начальных тактов моего любимого «Этюда си-бемоль минор» Кароля Шимановского, который мы утром слушали с Марией: мотив суровый, выразительный и сильный, как биение сердца. Жизнь моя покатилась так стремительно, что мне необходимо было спокойно собраться с мыслями. Один-единственный день оказался решающим, и, хотя передо мной все еще стояла необходимость сделать выбор, я знал, что прежняя любовь прошла, расколовшись, как кирпич, от чрезмерной жары. Чувства такого накала никогда не бывают прочными. Что-то давно уже надломилось во мне, я ощущал внутренний холод, но в глубине души надеялся, что не все еще кончено. И, пребывая в таком смятении, в сомнениях, есть ли вообще любовь, в один из таких вечеров я встретил Марию. Передо мной не было выбора, выбор свершился сам.