Выскочил еще один, перемахнул с поразительной быстротой высокий забор и скрылся из глаз.
Все это заняло полминуты. Пронзительно взвизгнул свисток. Запыхавшиеся конвоиры вернулись к машинам. Колонна тронулась. Трупы остались на улице.
Только теперь к Букацкому подобралось отчаяние. Услыхав стрельбу, он от неожиданности присел на корточки. Автоматная очередь, настигшая усатого, просвистела так близко, что, казалось, обожгла и ему щеку. Когда машина тронулась, он понял, что был на волосок от смерти. Эта мысль настолько ошеломила его, что он не смог встать. Так и сидел на полу раскачивающегося кузова, то и дело ударяясь о колени соседей.
Его мозг, парализованный внезапным происшествием, снова заработал. Букацкий представил себе ужасные последствия, которые повлечет за собой поступок путейца. Немцы мстительны. За побег они могут расстрелять остальных. Могут? Нет, наверняка расстреляют! Он почувствовал, как холодеют губы. С трудом поднялся. Зрачки расширились, и серый ноябрьский день показался необыкновенно ярким, красочным.
Придя к последнему, такому простому выводу, лихорадочно работавшая мысль как бы остановилась. Букацкий уже ни о чем не думал. Не чувствовал неприязни к путейцу. Не помышлял о спасении. Стоял и смотрел, и грязная, подернутая туманом улица преображалась в его сознании в нечто прекрасное, единственное, вечное.
Кончились домишки. Показалась ограда из колючей проволоки. Дальше — неглубокий овражек с обрывистыми склонами. Длинное приземистое здание из желтого кирпича. Какие-то строения…
Въехали в ворота. Часовой взглянул на них и оскалил зубы. Возможно, это была улыбка.
Возле здания грузовик остановился. Приказали слезать. Рядом зияла глубокая яма, и выброшенная с ее дна размытая дождем глина прилипала к подошвам.
Подъехали еще три машины. Конвоиры согнали всех в кучу. Снова появился знакомый уже штатский. Увидал Букацкого и велел ему переводить.
— Кое-кто из преступников пытался бежать. Они поплатились за это жизнью. Есть подозрение, что они были в сговоре с остальными. В сущности, следовало бы всех казнить. Но германская империя милосердна.
Тут Букацкий запнулся и сделал паузу. Но штатский гневно глянул.
— Итак, остальные отправятся на работу. Предварительно они должны помыться в бане (жест в сторону приземистого здания). Раздеваться — там (жест в сторону дощатой будки). И никаких глупостей, ибо тогда уже нечего рассчитывать на наше великодушие.
Конвоиры подскочили к толпе. Несколькими умелыми ударами прикладов рассредоточили ее и, наконец, превратили в некое подобие колонны по двое. Приказали идти.
Букацкий оказался в паре с тщедушным бухгалтером. Сейчас он шагал безотчетно счастливый. Эта болтанка между жизнью и смертью лишила его способности к какой бы то ни было умственной деятельности. Он сознавал только, что живет. Возвращение к жизни пробудило забытые несколько минут назад навыки. Он шел по грязи, машинально стараясь не пачкать ботинок. Даже почувствовал холод.
Будка была тесной и грязной. В нее загнали человек двадцать. Остальных повели дальше. Этим, в будке, велели раздеться догола.
Бухгалтер что-то бормотал себе под нос. Люди неторопливо снимали рваную и замызганную в тюрьме одежду. Конвоир заглянул в будку и крикнул, чтобы поторапливались.
Несколько недель никто не разувался, и поэтому снять ботинки стоило большого труда. Люди стонали. Вдруг кто-то начал вполголоса молиться. Букацкий задрожал, взглянул на молящегося. Что с ним случилось? Неужели…
Бухгалтер разделся первым. У него были острые сутулые плечи и бесформенный морщинистый живот. Он переступил с ноги на ногу, зашипел от холода, тело покрылось фиолетовыми точками гусиной кожи. В нетерпении он выглянул во двор.
И вдруг отпрянул с криком:
— Это он!
Никто не понял, кем был этот «он». Но всем стало ясно, что за этим кроется. Это было непостижимо, чудовищно: ни возгласа, ни стона. На мгновение все замерли, глядя на бухгалтера. Потом, не говоря ни слова, принялись расшнуровывать ботинки, стягивать кальсоны, сбрасывать пиджаки. Наркотик смерти поразил их еще в камере, и речь, пять минут назад произнесенная штатским, была излишней. Кто устоял, тот убит либо бежал с путейцем. Один только Букацкий, поддавшись какому-то отчаянному любопытству, выглянул из дверей во двор. Судя по возгласу бухгалтера, он подсознательно предполагал увидеть — кто его знает? — смерть с косой, дьявола, каких-нибудь чудовищ. И, как это ни дико, почувствовал разочарование. По двору сновали конвоиры, несколько военных, тот штатский, кто-то в мундире СС. Штатский распекал конвоиров — вероятно, за путейца, грозил судом. Трое военных, стоя возле ямы, спорили, «хватит ли». И Букацкому эта картина показалась такой будничной, прямо-таки нагоняющей скуку. В сердцах он обернулся к бухгалтеру, как тогда в камере, потребовал ответа:
— Кто?
Бухгалтер еще минуту боролся с приступом слабости. Потом черты лица его необычно обострились. Наконец, словно решившись, процедил сквозь зубы:
— Тот из тюрьмы. Ну, тот, что улыбался. Эсэсовец. Но я ему…
Букацкий не успел опомниться. Дверь открылась. Заглянул конвоир. Ничего не сказал. Сделал знак рукой: «Выходи».
Арестанты толпились в дверях, нагие, грязные, продрогшие и в то же время обливающиеся потом. Секунду, другую никто не решался выйти первым. Вдруг вперед пробрался пожилой человек с заросшей грудью. Близость смерти придала ему смелости. Он усмехнулся и небрежно бросил:
— Вы слишком долго церемонитесь, господа. Разрешите, людей моего возраста полагается пропускать вне очереди.
Он отстранил стоявших рядом и вышел. Раздался окрик охранника:
— Бегом!
Выскочил второй. Букацкого подтолкнули. Он увидел охранников и солдат, выстроившихся двумя редкими цепями. Не в баню вела эта шпалера. А прямиком к яме.
Первый опередил остальных на несколько шагов. Подгоняемые криками и ударами резиновых дубинок, все кинулись вслед за ним. Впереди Букацкого трусил тщедушный бухгалтер. У него были короткие ноги, и, вероятно, за последние тридцать лет он не пробежал и десятка шагов. Букацкий, который плелся за ним и получал поэтому больше всех ударов, злобно шептал:
— Быстрее, быстрее!
Первый подбежал к яме, остановился было, но тут же полетел вниз от удара кого-то из немцев. Бухгалтер вдруг ускорил шаг. Крикнул: «Я тебе…» — растолкал опешивших конвоиров и вырвался из оцепления на свободное пространство, где спокойно расхаживал с автоматом на груди единственный здесь эсэсовец. Еще секунда — и бухгалтер возле него, с забавной неловкостью подпрыгивает и рукой, привыкшей к косточкам счетов, бьет эсэсовца в лицо.
Букацкий видит, как на бухгалтера набрасываются солдаты. Охранники поворачивают дула автоматов. Вот и яма. Глубина ее пугает. Букацкий инстинктивно останавливается на краю. Слышит первый выстрел и прыгает вниз. На какую-то долю секунды яма кажется спасением от смерти.
На дне глинистая жижа. Ноги вязнут в ней выше щиколоток. Туловище по инерции резко кидает вперед. Букацкий вопит от внезапной нестерпимой боли. Лопаются сухожилия стоп, намертво схваченных глиной.
Сверху падают другие. Летят раскорячившись, задыхаясь, тяжело плюхаются в жижу — навзничь, на живот. Кто-то ударяется о стенку ямы, скатывается по ней, как мешок, и падает с ободранным в кровь лицом.
Букацкий отползает в дальний угол, боясь, что кто-нибудь угодит ногами ему в лоб. Наверху раздается какой-то резкий возглас. Короткий перестук автомата.
Больше никто не прыгает. Над ямой появляется штатский. По-хозяйски оглядывает извивающиеся в жидкой глине грязные нагие тела. Оборачивается, кого-то зовет. Подходит эсэсовец. У него уже не прежний спокойный, скучающий вид. Он разъярен. Шмыгает разбитым носом, капля крови алеет на верхней губе.
Штатский делает жест: «Прошу, ваше слово». Эсэсовец перехватывает автомат, и, как дворник, поливающий улицу из шланга, дает очередь.
Букацкий видит, как подскакивает человек с волосатой грудью. Что-то брызгает ему в глаза. Кто-то вопит, кто-то кидается в сторону.
Значит, это смерть? Такая простая, грязная, будничная! Смерть?
Тут его охватывает животный страх. Теперь он ни о чем не думает. Чудовищный в своей примитивности инстинкт, несомненно такой же, что и у простейших ракообразных, амфибий или актиний, овладевает хилым телом Букацкого, приказывает ему, толкает его — куда, зачем? Инстинкт слеп: заставляет втиснуться в глину под коченеющие трупы.
Облепленный мокрой глиной, затаив дыхание, он лежит здесь в ожидании, что вот-вот… какая-нибудь пуля пробьет ему кожу, ворвется внутрь, заденет сердце — и конец, какая-то космическая катастрофа, непостижимая в своей нелепости. Но проходит секунда, две, десять. Ему становится нечем дышать, он приподнимает голову, чтобы выпростать рот из глины, и жадно глотает холодный смрадный воздух. Еще минута. Пули нет.
Значит, спасен? Теперь ему доступны только два ощущения: панический ужас перед смертью и нечто этому противоположное.
Значит, уцелел? Букацкий прислушался. Что там наверху? Звезды, бесконечно далекие, ноябрьские облака, повисшие на высоте нескольких сот метров, и край ямы всего в пяти метрах — теперь это для него одно: верх.
Слышатся какие-то крики. На фоне облаков появляется лицо эсэсовца, и Букацкий инстинктивно, словно пойманный жук-щелкунчик, притворяется убитым, закрывает глаза. Снова крик, и чье-то тело грузно плюхается в яму. Валится новая партия. Кто-то падает на него. Букацкий вопит от боли, и тут же умолкает, чтобы его не заметили.
Опять он корчится от страха: сейчас будут стрелять. Зарывается в грязь под трупами, зажмуривается и — то ли прося пощады, то ли чтобы не слышать стрельбы — начинает молиться: «Святой боже, всемогущий, бессмертный, пресвятая дева Мария, святой Иосиф!»
Упавший на него подпрыгивает и бьется в предсмертных судорогах, что-то горячее течет по руке Букацкого — кровь. Снова тишина. Значит, опять уцелел? Он подымает голову, не веря своему, пожалуй, самому удивительному на свете счастью! Значит, он существует, он жив!