Я ополоснул руки, лицо и за ушами, чтобы прогнать сон. Я не говорю, что я умылся, потому что какое это мытье без мыла. Но вчера после работы я ходил в баню.
О баня, будь благословенна!
Ты для язычника священна,
Ты утешенье и спасенье,
От всех невзгод моих леченье.
Ты исцели мои печали,
Умой и причеши, как сына,
И новые мне дай одежды.
Я сочинил этот гимн прошлой зимой. Но сейчас не о том речь. Вчера я был в бане благословенной и отмылся за целую неделю. А неделя была как неделя. Не длинней и не короче, чем всегда. Вымылся я очень основательно. Два с половиной часа я провел в бане, мылся под душем и парился. Извел целый кусок мыла за три восемьдесят пять. Почти весь, без остатка. Остался маленький обмылок, но и тот завалился под решетку, туда ему и дорога.
Так что грязным меня не назовешь. Я вытер лицо и руки туалетной бумагой, которая, о чудо, оказалась на положенном ей месте, никто ее не украл. А ведь во всем нашем государстве это большой дефицит. В зеркале отразилось мое молодое лицо, мой двадцать третий год. А когда-то мне было десять, пять лет, три года.
Я выскочил из вагона, прикрыл за собой двери и огляделся по сторонам. Утро было холодное. Утренники уже давно холодные. От холода меня затрясло, словно соломинку, словно былинку, словно мыслящий тростник, как выразился некто. Да, зима уже на горизонте, она притаилась тут же рядом, в каких-нибудь двухстах метрах, за последними вагонами. Меня снова затрясло. Две молоденькие уборщицы видели, как я переходил пути. Они улыбнулись и стали о чем-то шептаться. Я люблю, когда кто-нибудь мне улыбается. Я тогда будто на солнышке греюсь. И тоже улыбнулся им в ответ. А они еще долго разговаривали тихонько и смеялись, словно на балу.
Прямо по путям я вышел к шоссе и занял очередь на троллейбус. На остановке стояли люди, рабочий народ. Никто ни о чем не разговаривал, все молчали, выброшенные из теплой постели первым или вторым гудком сирены. Знакомые здоровались и тотчас же умолкали. Некоторые стояли с закрытыми глазами. Может быть, ночью им снилось что-то очень приятное, и теперь жалко было расставаться с этим сном. Очередь росла. Все время подходил кто-нибудь и уже не двигался с места, а лишь переминался с ноги на ногу.
Только парень с девушкой потихоньку переговаривались о чем-то, но вскоре и они умолкли. Такая вокруг была угрюмость. И утро было угрюмым, и вообще все вокруг. Никто не смотрел вверх, но и небо было точно такое же. Угрюмое. Темные тучи нависли на небе. Ни единого проблеска солнца в этом лучшем из миров. Подошел троллейбус, но даже не остановился. Уехал, не оглянувшись. Полным-полна коробочка. Прошло какое-то время, проплыли тихо, без единого всплеска еще какие-то секунды и минуты, подъехал другой троллейбус и остановился. Отчаянно завизжали тормоза. И все сразу распалось. Кто мог, тот садился, не глядя, не обидели ли кого. Первым ты стоял или последним — все едино. Каждый думал о себе. Мрачное было зрелище. Упадешь — и тебя затопчут. Все решала сила: локти, животы, целеустремленность. Если бы кто упал — ему больше не подняться.
Солдаты его не спасают,
Еще и конями топчут[19].
Да, зрелище было не из веселых. Торжеством человечности его не назовешь. Я, пожалуй, мог бы проложить себе дорогу вперед, прицепиться и повиснуть на одной ноге, но тут я увидел, что сзади едет автобус. Троллейбус уехал, обвешанный людьми, словно гроздьями винограда. В автобусе тоже была давка, и людей — что сельдей в бочке, но все-таки все мы сели. На следующей остановке и потом тоже люди брали автобус штурмом, а выходить никто не выходил, так что нельзя было ни повернуться, ни протянуть руку за билетом. Кто сидел, тот спал. Кто стоял, тот стоял. А кто-то для разнообразия ссорился: кому, мол, здесь не нравится, пусть наймет такси, а то, подумаешь, на ногу наступили. Пусть наймет такси и едет как граф, локтем его, видите ли, задели. Ах, простите, извините, что я еще живу на свете.
Я стоял. Мне удалось занять место в проходе между сиденьями, и я стоял, прислонившись к окну. Я думал о потоке времени. Эта мысль не отпускала меня ни на минуту. Так и держала на привязи. Вот я еду сейчас. Ехал вчера. Поеду завтра. Вчера, сегодня, завтра. Завтра, сегодня, вчера. Какой из этих дней самый главный? И что здесь идет в счет? Может, я еще слишком молод и глуп, чтобы браться за это и что-то для себя усечь? Может быть, я всегда буду слишком глуп для этого. Я не первый, кто за это взялся, и, наверное, многие были умнее меня. Не знаю, кто и до чего дошел, кто заблудился, кто свихнулся или просто махнул на все рукой. Не знаю, и не это меня занимает. Любой мудрец глуп по-своему, и у самого большого дурака можно чему-то научиться.
Но есть несколько истин, понять которые никто никому не поможет, и чужая мудрость, чужой опыт здесь ни при чем. Здесь нужно до всего дойти самому. Своими мозгами, собственным чутьем и разумом. Своими бедами. Есть несколько таких вещей, в которых нужно быть самоучкой. И одна из них такая: какой день самый главный? На какой день нужно делать ставку? На вчера, сегодня или на завтра? Я понимаю это дело так: самый главный день — сегодняшний, и он идет в счет, на него нужно делать ставку. Правда, не всегда. Иногда нужно быть терпеливым. Терпеливо ждать завтрашнего дня, дня, который когда-то непременно придет, и тогда уже взять свое, сразу за все отыграться. Но это все же не совсем то. Это я говорю о мести. Об этом я хорошо помню. И тут я жду, жду терпеливо.
Кое в чем понемногу разбираясь и не имея понятия о тысяче других вещей, о галактиках, например, я все же точно знаю, что самый важный день — это сегодня. День, который сейчас, которым ты живешь. И легко можно прийти к тому, что ничего другого и не существует: завтрашнего дня нет вообще, а вчерашний день так далеко, что не знаешь, был ли он вообще, и нет для него мерки и не будет.
Это и есть поток времени. Автобус подъезжал к центру. Та минута, когда он свернул в аллею, — вот она есть, и вот ее уже нет и никогда не будет. Она уже упала в бездонную пропасть, канула в вечность. Сейчас я вспоминаю, что была такая минута, когда я решил, что сумею остановить время.
Это было в костеле, на богослужении. Я хорошо помню ту минуту, а сколько мне было тогда лет, порог какого года я переступил — убей не помню. В костеле это было. Может, мне было тогда тринадцать лет, а может, четырнадцать или пятнадцать. Ведь было мне когда-то и тринадцать лет. А когда-то восемь и пять. А двадцать пять лет назад меня не было вообще, не было — и все.
Рот мой не смеялся, глаза не плакали, а нервы мои, словно звери, нарисованные на стенах пещеры, ждали дня своего рождения. Слегка поджав лапы и подобравшись, они застыли в ожидании, в любой момент готовые к прыжку, к тому, чтобы с плоской стены соскочить на землю, на вращающуюся пластинку. Но, может быть, кто-то — о, как эта мысль меня дурманит сладко, убаюкивает мягко, как она озаряет этот угрюмый день, может быть, кто-то когда-то, давным-давно, хотел, чтобы я родился и жил.
Автобус понемногу разгружался. Мы были уже в так называемом центре, и люди вытряхивались на каждой остановке. Вылез и я. Идти до стройки совсем пустяк. Был седьмой час. Единственный и неповторимый. Каждый час неповторим, каждая минута, каждая секунда, и так далее по нисходящей. И хотя я и говорю так, но, наверное, все же не представляю этого до конца. И никто, наверное, не представляет. И наверное, нельзя, невозможно ясно себе представить, что каждая секунда неповторима. Другой такой нет и не будет. Все это можно представить только очень и очень приблизительно. Но в этом наше спасение. Иначе многие из нас пропали бы. Ничего бы не делали, а только лежали бы или сидели молча, слушая, как поток времени уносит минуту за минутой.
Я дошел до стройки и завернул в барак. Переоделся, надел спецовку, которую мне выдали на складе. Она мне порядком велика, но на складе сказали, что выбирать больше не из чего, ничего у них не осталось. Вообще, со спецодеждой — дело темное. На складе говорят, что рабочие — проходимцы и жулики, а рабочие кроют кладовщиков. Наверное, правы и те и другие — отчасти.
На лавке стоял котел с горячим черным кофе. Я попросил у одного кашуба кружку, чтобы выпить несколько глотков, прежде чем выйти на холод. Все-таки я порядком продрог, тут уж ничего не скажешь.
И вовсе не потому, что был мороз, мороза пока что еще не было. Хотя ветер, разыгравшийся на арене, был не из теплых, но все же замерз я, потому что сплю в том же, в чем хожу. Только и всего. Я не переоделся на ночь в пижаму, как бы следовало. Оттого-то меня и опять затрясло, как былинку, как соломинку, как мыслящий тростник. А ведь одежды на мне было немало: две рубашки, два свитера, — очень часто мне негде оставить вещи, и весь мой багаж при мне.
Я выпил наспех несколько глотков. При этом я обжегся, так что пришлось дуть в кружку и набрать побольше воздуха в рот, чтобы остудить горло. Из барака я пошел через площадь прямо к дому, где работает моя бригада. Я нанялся подручным у каменщиков. Сейчас идут работы на четвертом этаже. Приехал я в порт, а попал на стройку. Вот как бывает. С моими бумагами мне бы ни в жизнь в порту не устроиться. Я купил первую попавшуюся газету и стал читать объявления.
В работе недостатка не было. Объявлений целая обойма: нужны монтеры, водопроводчики, трубочисты, домработницы, постоянные и приходящие, и разнорабочие на стройку — последнее как раз для меня. Потому что специальности у меня нет никакой. И это нехорошо. Это просто даже скверно. Потому что лучше уметь, чем иметь, а я не умею. Впрочем, кое-что я все-таки умею. Имею представление о некоторых вещах. И среди них есть вещи, нужные мне как хлеб насущный. Непреходящие истины. Я говорю все это, что вовсе еще не является всем, не для того, чтобы умалить достоинство ремесла. Ремесло есть ремесло. Верный кусок хлеба. И мне непременно нужно на кого-нибудь выучиться. На шофера, на монтера или, скажем, на слесаря — на кого, я еще не решил, там видно будет.