ня в детстве в адвокатах и врачах. Уже пройдя мимо, я готов вернуться, потому что узнал этого человека: он сидел на две или три парты впереди меня в Салезианском колледже – значит, мы одного возраста. Но я растерян: это невозможно, ведь я намного моложе этого преждевременно расплывшегося типа, я никогда не видел у себя в зеркале намеков на этот высокомерный двойной подбородок. Я продолжаю жить наугад, будто до сих пор нахожусь перед полной неопределенностей молодостью: у меня нет ни дома, ни машины, я не уверен в том, что произойдет со мной не только в ближайшие годы, но и через несколько месяцев. Но, возможно, это всего лишь самообман или лесть тщеславия: человек никогда не знает, какое в действительности у него лицо, глядя на себя сквозь вуаль снисходительности, подобную фильтрам, устанавливаемым в кинокамерах, чтобы смягчить слишком жесткие черты сорокалетней актрисы.
Я издалека замечаю свое отражение в витрине магазина сантехники: я иду с опущенной головой, слегка склоненной набок, засунув руки в карманы клетчатого полупальто, купленного в Чикаго, чтобы спастись от жестокого ветра. Это напоминает мне то время, когда я ходил по этим самым улицам в ультрамариновом кителе моего деда Мануэля, придававшем мне, как я считал, вид искателя приключений и маоиста. Напевая песни Джима Моррисона и Лу Рида, я искал женщину, не обращавшую на меня внимания – за исключением тех случаев, когда ей нужны были мои записи по английскому, – и проходил мимо другой, не видя ее. А теперь она собирает вещи в своей манхэттенской квартире, ходя из одной комнаты в другую, или спускается за покупками в корейский фруктовый магазин на Второй авеню, зная, что каждый ее шаг сокращает расстояние между нами и приближает час отъезда. Твои и мои шаги, наши часы, идущие по разному времени, снег Нью-Йорка и холодное сверкающее солнце Махины: этот чистый свет, слепящий глаза, подчеркивает надломленную красоту дворцов с гербами и башнями и белых домов с каменными притолоками, открывая огромность язвы, преобразившей город, который я считал неизменным. Я снова иду к южным кварталам, смотрю на все с жадным вниманием и удивлением, потому что ты тоже скоро увидишь это. На проспекте, называвшемся прежде проспектом Тринадцатого сентября, Восемнадцатого июля, а теперь – Конституции, срубили индийские каштаны. Какая жестокость к деревьям! На первом этаже дома, где я родился (на последнем этаже видны заколоченные окна мансарды), теперь находится пивная под названием «Лони». Улицы неподалеку от литейного завода кажутся более широкими, потому что теперь они заасфальтированы и там не осталось ни одного большого тутового дерева, с которых мы рвали в мае нежные листья для шелковичных червей. Что подумал бы Феликс, приехав сюда, пройдя по улице Фуэнте-де-лас-Рисас и увидев склон, казавшийся нам раньше горной кручей, а теперь ставший просто стоком нечистот. В середине его открывался каменный свод клоаки, и старшие дети пугали нас, говоря, что это пещера чудища, который глотает людей целиком, а потом спит с открытыми в темноте глазами, переваривая труп. Над влажной плодородной землей долин и чистой зеленью засеянных полей поднимался от солнца легкий голубой пар, исчезающий к разгару дня, так же как туман над Гвадалквивиром.
Ты очень скоро приедешь: куда бы я ни направил свои шаги, они приближают меня к тебе, каждое мое действие предвещает нашу встречу и быстро растворяется в прошлом, чтобы ускорить твое появление. Даже Махина становится для меня землей обетованной, потому что через несколько дней я буду здесь с тобой. Ты приезжаешь одна, но не хочешь, чтобы я встречал тебя в Мадриде: ты прибудешь днем на автобусе, по-прежнему называемом «Индюком» – как во время твоего путешествия с отцом. Умирая от волнения, я буду ждать тебя в вестибюле вокзала, и уверенность в том, что увижу, будет слабеть во мне с каждой минутой ожидания. Я буду думать, что ты опоздала на автобус или я перепутал время и место. Я закажу виски в буфете, чтобы взбодриться, но выпью не более двух глотков, боясь пропустить приезд автобуса. У меня подкосятся ноги, когда я увижу выходящих пассажиров, нагруженных сумками и чемоданами, и не замечу среди них тебя. Меня удивит твое лицо, так мало похожее сначала на фотографии и воспоминания, и я буду постепенно привыкать к твоему голосу и реальности присутствия. Мы приедем на такси на площадь Санта-Мария, робея друг перед другом. Ты, оглушенная переменой времени и усталостью от такой долгой поездки, проведешь пальцами по волосам, выйдя из машины, и остановишься, глядя на балконы и лестницу гостиницы с безмятежной усталой улыбкой. Один из этих балконов относится к комнате, забронированной мной для тебя. Когда я назвал служащему за стойкой наши имена и увидел, как равнодушно он записал эту очень близкую дату, мне показалось, что мое желание и наша встреча теряют эфемерность мечты и обретают объективность реальных событий. Я не единственный, кто знает, что ты приедешь, я не придумал тебя, как придумывал других женщин, даже после того, как узнавал их: человек, никогда не видевший тебя, произнес вслух твое имя и день приезда и внес их в компьютер. Я поднялся в комнату, большую и белую, с темными балками на потолке, открыл балкон и увидел то, что увидишь ты и что, возможно, не помнишь: фасад церкви Спасителя, башню с бойницами и луковичным куполом бронзового цвета, крыши квартала Алькасара и дальше, на горизонте, – вершины горной цепи. Какое нетерпение, как хочется остаться здесь до твоего приезда, лечь на постель, заснуть и обнимать тебя во сне, а потом увидеть наяву, едва открыв глаза, как тогда, когда я просыпался в Нью-Йорке от звука поворачивавшегося в замочной скважине ключа, слышал твои шаги, и ты появлялась на пороге спальни с замерзшим лицом, накрашенными губами и большим бумажным пакетом в руках – бодрая и энергичная, как человек, никогда не поддающийся лени. Легкий укол возбуждения: эта комната, такая безликая, еще не виденная тобой, вскоре станет одним из самых памятных мест моей жизни. В зеркале напротив кровати отразится твое обнаженное тело, когда ты будешь вставать с растрепанными, падающими на плечи волосами, чтобы пойти в ванную или отыскать свой шелковый халат. На ночном столике, где сейчас стоит только чистая стеклянная пепельница, будут лежать твои сигареты, наручные часы, помада. На полу с ковровым покрытием и кресле – таком почтенном и солидном сейчас – будет разбросана в беспорядке наша одежда. Внезапно я чувствую такую твердую уверенность, что вспоминаю даже то, что со мной еще не произошло. Все будет также, как и много раз прежде, и в то же время по-особому. Удивление соединится с привычкой, а открытие – с подтверждением, я увижу все твои лица, уже знакомые мне, и уловлю новое, о котором раньше не подозревал, и, когда мы замрем, успокоенные и изнемогающие, и повернемся друг к другу, мы почувствуем, что наконец начинаем узнавать друг друга после разлуки.
Я возвращаюсь из будущего в прошлое. Непосредственное настоящее, состоящее из ожидания и прогулок по Махине, как вращающаяся дверь, переносит меня от одного к другому. Менее чем за секунду, на расстоянии одного шага, выйдя из гостиницы, заранее взволнованный твоим будущим присутствием, и в нескольких метрах оттуда, на тротуаре перед пансионом, где дышат воздухом старики в шарфах и полушубках, разговаривая о грозах и урожаях полувековой давности, я слышу их голоса и вижу озябшие лица и разрушенные старостью фигуры, кажущиеся мне знакомыми. Почти всех этих людей я знал, когда они были сильными и энергичными, и именно постоянные сравнения между воспоминаниями и тем, что я вижу сейчас, – причина того, что лишь в этом городе я могу обрести ясное и полное осознание времени. Здесь для меня почти нет абсолютных незнакомцев, и любая дорога, избираемая во время бесцельных прогулок, оказывается невольным напоминанием какого-нибудь эпизода моей жизни. Этот большой толстый человек с длинными ушами и блаженным выражением лица, вылезший из кабины грузовичка на площади Павших и разговаривающий знаками с караульным у двери муниципалитета, – глухонемой Матиас. Мне кажется странным, что он реально существует вне моего воображения и наших разговоров с тобой. По бульвару Меркадо медленно идут навстречу два старика, останавливающиеся в пылу беседы через каждые несколько шагов. Один из них, более приземистый и крепкий, в вельветовом пиджаке, рубашке, застегнутой до самого горла, широком берете и очках с увеличительными стеклами, – лейтенант Чаморро. У него все те же поучительные манеры и голубая папка под мышкой, где, наверное, лежат вырезки из газет с подчеркнутыми строчками или отпечатанные на машинке отрывки из мемуаров, о написании которых он думал еще когда работал на участке моего отца. Лейтенант Чаморро до сих пор сохранил непреклонное чувство собственного достоинства и здоровье, приписывая это, наверное, своему анархистскому пуританству.
– Свежая вода и ни капли алкоголя, – говорил он нам, – библиотеки и школы вместо кабаков!
Он проходит мимо, не видя меня, грозя пальцем с видом обличителя и рассуждая о порочности наших времен. В приступе застенчивости я не решаюсь подойти к нему, хотя отец говорил, что лейтенант Чаморро всегда спрашивает обо мне. «Ну и ну, – восхищается он, – какой у тебя сын! С детства было видно, что он годится на нечто больше, чем работа в поле».
Меня трогает, что они так почитают то, чего никогда не имели: знание и книги, возможность путешествовать, умение говорить, кажущееся им недоступным сокровищем. Они не произносят слова из страха ошибиться, возможно даже, не доверяя им, зная, что эти чужие слова часто проповедуют ложь и служат для утверждения превосходства одних людей над другими. Я слушаю слова Махины, слова крестьян и сборщиков оливок, слова, перенятые мной от родителей, и понимаю, что очень скоро они исчезнут, потому что уже почти не существуют называемые ими вещи. Так же исчезли и куплеты, под которые прыгали через скакалку, и страшные игровые песни, потому что в квартале Сан-Лоренсо уже не осталось детей, боящихся тети Трагантии или мумии из Дома с башнями. По речи я тоже иностранец и чужак: я утратил полученные в наследство от старших слова и акцент, но никак не могу принять как родные те, что усвоил позже. Я живу среди них и ими, но они чужды мне и, возможно, отталкивают меня так же, как ясные и холодные взгляды людей в тех городах, куда я хотел убежать в пятнадцать лет. В родительском доме и на улицах Махины я погружаюсь в царство голосов, и они снова начинают заполнять меня, как дом, где никто не жил много лет и где громким эхом отдаются голоса и шаги только что приехавших новых жильцов. Голоса, доносящиеся из магазина или парикмахерской, красивые или грубые слова, которые я схватываю, проходя мимо, как будто наклоняясь, чтобы поднять с земли монету. Взгляды и лица, возвращающие меня к фотографиям Рамиро Портретиста, к тем воспоминаниям, которым мы предавались с тобой в Нью-Йорке – с той же жадностью, с какой мы с Феликсом пересказывали друг другу фильмы или радиосериалы, сидя на ступеньке на улице Фуэнте-де-лас-Рисас. Лица в окнах, за прозрачными занавесками, с извечным любопытством глядящие на проходящих мимо, отупевшие или искаженные годами черты людей, с неторопливостью процессии прогуливающихся вечерами по улице Нуэва. Лица, преждевременно обрюзгшие и