Полубоги — страница 15 из 25

сего дня не видел я тебя отродясь — а лучше б и сейчас не видел».

Круглоглавый стоял себе рядом все то время да жевал табак.

«Задай ему, Кухулин, — произнес он. — Убей его, — сказал, — и отправь к привиденьям».

Но второй чуть поутих и подошел ко мне, помахивая девичьей юбкой.

«Слушай! — сказал. — Я серафим Кухулин».

«Очень славно», — сказал я.

«Я твой Ангел-Хранитель», — сказал он.

«Очень славно», — сказал я.

«Я твоя Высшая Самость, — сказал он, — и всякое гнусное дельце, какое ты вытворяешь, там, наверху, меня сотрясает. Ничего в жизни своей не сделал ты такого, что паскудным бы не было. Ты скареда и вор, из-за тебя меня вышвырнули с небес — за то, как крепко ты любишь деньги. Ты совратил меня, когда я отвлекся. Сделал из меня вора там, где быть вором — никакой потехи, и вот уж я скитаюсь по мерзкому миру неблагими путями твоими. Покайся, тварь», — сказал он и отвесил мне оплеуху, от какой прокатился я из одного угла амбара в другой.

«Влепи ему еще», — сказал круглоглавый, рьяно жуя свою плитку.

«А ты здесь при чем? — спросил я его. — Ты не Ангел-Хранитель мне, Господи помоги!»

«Как смеешь ты! — воскликнул круглоглавый. — Как смеешь настраивать вот эту честную особу воровать у бедняка последние три пенса?» — И с этими словами выдал мне плюху.

«Ты это про какие три пенса толкуешь?» — спросил я.

«Про мои три пенса, — ответил он. — Единственные мои. Те, что выронил я у адских врат».

«Да ни сном ни духом я! Нет мне дела больше до того, что ты мелешь, — отозвался я, — болтай хоть до посинения, а мне дела нет». С тем сел я на конуру и лил себе кровь дальше.

«Должен ты покаяться по доброй своей воле», — произнес Кухулин и направился к двери.

«Да побыстрей к тому ж, — молвил второй, — иначе я тебе башку снесу».

Странное дело в том, что я поверил каждому сказанному слову. Не понимал, о чем он толкует, но знал, что толкует он о чем-то доподлинном, хоть мне и невнятном. А еще было что-то в том, как он это говорил, бо произносил все, как епископ — выраженьями точными, громкими, какие уже я и не помню, раз столько месяцев прошло. Как бы то ни было, поверил я ему на слово и в тот же миг почуял, как поменялось во мне существо, бо, скажу я вам, никто не в силах переть против своего Ангела-Хранителя — это все равно что лезть на дерево задом наперед.

И вот направились они вон из амбара, а Кухулин тут повернулся ко мне.

«Помогу тебе с покаянием, — молвил он, — ибо желаю вернуться, и вот как я тебе помогу. Дам тебе денег — причем целые горы их».

Тут парочка та ушла, а я из амбара еще полчаса не высовывался.

* * *

Назавтра отправился я в амбар, и что, как думаешь, там увидел?

— Пол был усыпан золотыми монетами, — предположил Патси.

Билли кивнул.

— Это-то и увидел. Собрал их и спрятал под конурой. Не хватило там места, а потому я смёл их все и зарыл в капусту. На следующий день, и дальше, и еще дальше — то же самое. Не понимал я, куда прятать деньги. Пришлось оставить валяться на полу, и даже ледащей собаки не осталось, чтоб сторожить их от воров.

— Некому-некому, — произнес Патси, — сущая правда.

— Запер я амбар, а затем призвал людей. Выдал им их заработок, бо на что они мне дальше, коли я катаюсь в золоте? Велел им убираться с глаз моих долой и всех и каждого со своей земли спровадил. Затем сказал шурину, что он мне в моем доме без надобности, спровадил и его. Следом выжил сына из дома ссорою, да и жене сказал, чтоб шла с сыном, если пожелает, а сам затем отправился в амбар.

Но, как уже говорил минуту назад, стал я другим человеком. Золото громоздилось вокруг, а я не понимал, что с ним делать. Мог бы валяться в нем, если б охота была, — и повалялся, но потехи в том не было.

Вот в чем у меня беда: пересчитать я его не мог, оно пересилило меня — его были груды, горы его были, на четыре фута ввысь по всему полу, и в сторону его сдвинуть — все равно что дом целый.

Никогда не желал стольких денег, бо никто не хотел бы их столько, — хотел я таких денег, с какими можно управиться вручную, а страх воров обуревал меня так, что не мог я ни сидеть, ни стоять, ни спать.

Всякий раз, когда открывал я ворота в амбар, он оказывался полнее прежнего, и наконец я его возненавидел. На дух не выносил даже смотреть на него, на сверканье тысяч и тысяч золотых краешков.

И меня это доконало. Однажды вошел я в дом, взял концертину, моим сыном купленную (я и сам умел хорошо на ней играть), и сказал жене:

«Я пошел».

«Это куда же?»

«По белу свету».

«А как же хозяйство?»

«Оставь себе», — ответил я и с теми словами выбрался из дома и прочь на дорогу. Шел без передышки два дня и с тех пор не возвращался.

И впрямь играю на концертине перед домами, и люди жалуют меня медяками. Странствую с места на место каждый день и счастлив, как птичка на ветке, бо нет мне тревог и сам никого не тревожу.

— А что с деньгами сталось? — спросил Патси.

— Сдается мне теперь, что было то дивное[21] золото, а коли так, никто к нему притронуться не мог.

— Вот, значит, — сказал Мак Канн, — какого сорта были те ребятки?

— Такого вот сорта и были.

— И один из них — твой Ангел-Хранитель!

— Так он сказал.

— А второй кто же?

— Не ведаю, но, думаю, был он привиденьем.

Патси обратился к Финану:

— Скажи-ка мне, мистер, правдивая ли это повесть или же паренек сочиняет?

— Правда это, — ответил Финан.

Патси это обдумал с минуту.

— Интересно, — задумчиво произнес он, — а кто же мой Ангел-Хранитель?

Келтия поспешно спрятал трубку в карман.

— Я, — сказал он.

— Ох ты ж вот же ж!

Мак Канн уронил руки на колени и от души захохотал.

— Ты! И я тебя опаиваю допьяна в мелких пабах каждую вторую ночь!

— Ни разу ты не опаивал меня допьяна.

— Не поил, так и есть, бо голова у тебя крепкая, это точно, но в этом мы два сапога пара, мистер.

Вновь умолк, а затем продолжил:

— Интересно, а кто Ангел-Хранитель у Айлин Ни Кули? Бо работенки у него будь здоров, сдается мне.

— Я ее Ангел-Хранитель, — отозвался Финан.

— Да что ты говоришь?

Мак Канн уставился на Финана, а тот возвратился к грезам.

— Ну что ж! — обратился Патси к Билли Музыке. — Славную ты нам повесть изложил, мистер, и в чудные дела влез, но хотел бы я повидать тех ребят, что забрали нашу одежу, ой хотел бы.

— Могу еще кое-что о них рассказать, — молвил Келтия.

— Так ты и говорил недавно. Что же расскажешь?

— Расскажу начало всей той повести.

— Я 6 послушал, — сказал Билли Музыка.

— Есть там лишь одна часть, какую мне придется домысливать исходя из того, чего я наслушался с тех пор, как мы здесь очутились, но за остаток отвечаю, поскольку сам был там.

— Я тоже это помню, — заметил Арт Келтии, — и когда ты свой сказ завершишь, я изложу свой.

— Подавай картошку, Мэри, — велел Мак Канн, — а следом выкладывайте свое. Как думаешь, у осла все ль хорошо, аланна?

— Он по-прежнему ест траву, но, может, охота ему попить.

— Он вчера уже напился славно, — сказал отец и устроился поудобнее.

Глава XXV

Поведал Келтия:

— Когда умер Бриан О Бриан, люди болтали, что не имеет это большого значения, поскольку помирать ему в любом разе молодым. Повесили б его, или голову б раскололи топором надвое, или упал бы со скалы пьяным и разбился вдребезги. Что-то подобное ему на роду написано было, а всякому любо поглядеть, как человеку достается по заслугам.

Но когда человек умирает, нравственные предписания перестают действовать, поэтому соседи поминок не чурались. Явились и произнесли много примиряющего над покойником с прибинтованной челюстью и лукавой ухмылкой, и напомнили они друг другу о том и сем чудном, что покойник вытворял, ибо память о нем поросла коростой баек о всяком шальном и смехотворном — а также о шальном, но не смехотворном.

Меж тем был он мертв, и вольно любому самую чуточку скорбеть по нему. Кроме того, принадлежал он к народу О Брианов[22], а такому тут полагается почтение. Род этот не запросто позабудешь. Историческая память могла б восстановить давние славы чина и боя, ужасного злодейства и ужасной святости, жалкого, доблестного, медленного нисхождения к распаду, не целиком победоносного. Великий род! О Нейлы его помнили. О Тулы и Мак Суини[23] слагали сотнями повести о любви и ненависти. У Бёрков, и Джералдинов[24], и новых пришлых воспоминания тоже водились.

Семья после него осталась беднее некуда, но они к такому привыкли, ибо держал он их в той же бедности, в какой и бросил — или нашел, раз уж на то пошло. Так часто жали они руки Благотворительности, что уже не презирали эту даму с болезненным ликом, а потому мелкие дары, предлагаемые соседями, семья принимала — без особой благодарности, зато с особой готовностью. Дары эти обыкновенно были натурою. Несколько яиц. Мешок картошки. Горсть мяса. Пара фунтиков чаю. Такое вот.

Один посетитель, впрочем, тронутый чрезвычайной нищетой, сунул в ладонь маленькой Шиле, четырехгодовалой дочке Бриана, трехпенсовик, и она позднее не пожелала просить их обратно.

Крошку Шилу отец ее воспитал как следует. Она точно знала, чтó нужно сделать с деньгами, а потому, когда никто не смотрел, на цыпочках подобралась к гробу и сунула трехпенсовик Бриану в ладонь. Та рука, пока жива была, от денег никогда не отказывалась — не отказалась и мертвой.

Похоронили его назавтра.

На суд его призвали днем позже, явился он вместе с разношерстной толпой негодников и вновь получил по заслугам. Протестовал он и бузил, но уволокли его в назначенное место.

«Вниз!» — провозгласил Радамант, указывая великою рукой, — и отправился Бриан вниз.