Полубрат — страница 100 из 134

м временем подмигивая мне так, словно у них по ячменю на каждом глазу, и я поспешил препроводить их в «детскую», где Вивиан села на кровать Фреда, а мне внезапно захотелось, чтобы они ушли ещё до его прихода. Педер тоже был не в лучшей форме и напоминал Короля-Солнце в самые тяжёлые времена. Но руки у него всё же не дрожали. — Хорошо вчера посидели, — сказал он. — Да уж. Тот ещё вечерок, — откликнулся я. — Ты здорово наклюкался, — сказал Педер. — И ты не сильно отстал, — ответил я. Педер улыбнулся. — Тебя так развозит, потому что ты ростом со стопку, — объяснил он. Я запустил ему в ухо ластиком. — А тебе приходится выпивать вдвое больше, потому что таким тушам всё как слону дробина, — ответил я. И мы оба повернулись к Вивиан. Ей не надо было пить вообще, хоть она и родилась от аварии. Только вот мне хотелось, чтоб она встала с Фредовой кровати. — Барнум, тебе нужно лицо подрисовать, — сказала она. И, может быть, тогда-то, сказав эти слова, она и приняла решение, чем будет заниматься в жизни дальше, что станет гримёром, визажистом, и навело её на эту мысль моё лицо, затрапезное, серое после вчерашнего, хотя столь же вероятно, что она сделала свой выбор давно, когда впервые увидела изуродованное лицо родной матери. Педер захохотал и от души хлопнул меня по спине, так что я чуть не тюкнулся лбом об пол. — То, что ты читал нам, было классно. Чертовски здорово. — Спасибо, — прокашлял я, — большое спасибо. — Да пожалуйста. Не стоит благодарностей. — Я имел в виду, спасибо за то, что доставил меня домой. — Педер замолк и зыркнул на Вивиан. — Ты уехал на трамвае, — прошелестела она тихо. — Ты не помнишь? — Теперь рассмеялся я: — Помню, конечно! Ты думаешь, я дурачок? — Хотя на самом деле ни намёка на воспоминания, как я гружусь в трамвай на Соллипласс, покупаю билет, выхожу на Майорстюен, поднимаюсь по Киркевейен, отпираю дверь и сажусь напротив неидущих часов, у меня не сохранилось. Они исчезли без следа. — Ну как мать, злится? — спросил Педер. Мы обернулись к дверям, где как раз возникла мама с угощением и тремя огромными стаканами молока. — Шампанского у меня, к сожалению, нет, — сказала она. Я опустил глаза, и лицо у меня сделалось точь-в-точь как описывал доктор Греве, свекольно-красное и отёкшее. Педер же как ни в чём не бывало вскочил и поклонился: — Спасибо, с нас вполне довольно вчерашнего шампанского. — Мама рассмеялась, конечно, поставила поднос на стол и деликатно удалилась, а Педер, как выяснилось, спился не до крайней стадии, во всяком случае, тягу к съестному он не утратил и смолотил все бутерброды и выхлебал три стакана молока, ненасытная прорва. Вивиан пересела на мою кровать, она прилегла на подушку, а я подумал, что отныне никогда не смогу спать на ней без того, чтобы не вспомнить Вивиан. — Мама у тебя что надо, — сказала она. — Да, когда ведёт себя, как надо. — А правда, что она тоже пережила трагедию? — Я услышал, что она сказала. Но не понял. — Что ты имеешь в виду? — спросил я дырявым, расползающимся голосом. Педер закашлялся так истово, что вокруг его рта разлетелось облако мучных крошек. — Я вот что хотел сказать! — оглушительно загудел он. — Нам надо купить папаше бутылку. А то он ещё надуется. — Мы сложили полученные гонорары, пятнадцать крон, это как раз хватало на одну шипучку и одну марку, но Педер остался доволен: — Остальное займём у папаши, — сообщил он. И они откланялись ещё до прихода Фреда. Вивиан заскочила на дорожку в уборную. Мы с Педером ждали в прихожей. Мама с Болеттой сидели в гостиной и улыбались. Мы с Педером улыбались в ответ. — Вивиан влюбилась в тебя, — шепнул он. Я и бровью не повёл. — Да? — Точно. А почему часы не ходят? — Потому что того, кто их подзаводит, посадили за недостачу. — Стильно. — С чего ты взял? — Что взял, Барнум? — Что я ей нравлюсь? — Я понизил голос до предела. Язык не поворачивался говорить такие слова. — Я сосчитал, сколько раз она на тебя посмотрела. — Сосчитал? — Да. Шестьдесят восемь раз, Барнум. — Я задумался. — Долго она возится, — сказал я, видимо, чрезвычайно громко, потому что мама посмотрела на меня, а Педер снова заулыбался и крикнул: — Спасибо за угощение! Было очень вкусно! — Я услышал, что Вивиан спустила воду. — Девчонки сидят в туалете полжизни, — сказал Педер. — Особенно Вивиан. — Теперь она мыла руки. Она ведь трогала ими разные места. Я вздохнул. — А на тебя она разве не смотрела? — Только лишь сорок два раза. Ты ведёшь, Барнум. — Наконец она управилась. И они ушли. Большинство уходит, не дождавшись Фреда. Потом я лёг на свою кровать, прижался щекой к тому месту, где лежала Вивиан, которого коснулись её волосы, белая кожа, ресницы, длинные и загибающиеся, мне их так хотелось потрогать, но я не строил иллюзий. Я просто лежал тихо-тихо, я был напуган и сбит с толку. Разве может кто-то полюбить меня, шпенделя с Фагерборга, самую мелкую малявку на все окрестности, стручка и маломерка? Или она взглянула на меня шестьдесят восемь раз, потому что сроду не видела такого идиотского зрелища? Это ближе к правде. В этом наверняка и дело. В меня не влюбляются. Из чувств я вызываю только жалость, удивление и смех, в точности как пудели с модной стрижкой на собачьей площадке во Фрогнерпарке с их розовато-глянцевыми задницами под булавой стоящими хвостами, церемониальные зверушки, мимо которых ни одна почтенная дама не пройдёт без того, чтоб не наклониться, не погладить их и не посюсюкать. Вот и я что тот пудель. Даже страха не вызываю. И с чего вдруг Вивиан спросила про мамино несчастье? Нет, это невыносимо. Неужели действительно ни одно чувство не бывает чистым и непреложным? Попробовал почитать полученный от Вивиан роман, «Голод», но застопорился уже на титульном листе, где она написала Барнуму от Вивиан, я долго изучал эти буквы, искал в них глубокий подтекст, Барнуму от Вивиан, вдруг это тайное послание, намёк, «Б» в моём имени очень большое, а «В» в её походило на вазу, не знак ли это? Я раскрыл библию доктора Греве посмотреть, что он писал о голоде. Чувство голода коренится в сердце, говорилось у него. Взрослый человек, при наличии питьевой воды, может обходиться без пищи месяцами (искусство голодарей). Славно, вот и я таким стану, искусным голодарем с изголодавшимся сердцем. Когда пришёл Фред, я уже спал. Мне снилось, что Вивиан оборотной стороной отцовой рулетки намерила во мне сто девяносто сантиметров и языком вылизала каждый-каждый золотой сантиметрик моего тела. — Кто сидел на моей кровати? — спросил Фред. Я проснулся. — Педер, — ответил я. Фред повернулся ко мне: — Педер? Этот жирдяй? — Я кивнул. — Вряд ли. Он бы сплющил матрас. — Может, Вивиан тогда, — прошептал я. — Она тоже заходила. — Фред полежал чуток, уставившись в потолок. Потом погасил свет. — Всё в порядке, Барнум. Просто интересно знать, кто пользовался твоей койкой, верно? — Ещё бы, — ответил я. Мне пришло на ум задать ему вопрос об упразднённой границе на полу, но пороху не хватило, и я спросил вместо того: — Устроился на работу? — На что Фред вдруг взвился, включил лампу, содрал с неё абажур и наклонился к самой лампочке. — Посмотри на меня, — приказал он. Всё во мне противилось. Но я взглянул. И зажмурился. — Ты думаешь, есть желающие взять меня на службу? Да? Ты в это веришь? — Не знаю, — пролепетал я. — Много сегодня написал? — сменил тему Фред. — Не особо. — Не особо, это в строчках сколько? — Нисколько. — Чёрт возьми, Барнум. История, оборванная на половине, дерьмо! — Но тут в разговор вступило пианино фру Арнесен, прощальный концерт, Моцарт, и никто не открыл окно и не крикнул «Потише!», фру Арнесен позволено было спокойно завершить свою двадцатилетнюю гастроль, тёмное послезвучие повисло во мраке между помойкой и верёвками для сушки белья и медленно рассеялось. — Ты знал? — прошептал я. — Что знал, Барнум? — Что Арнесена арестуют? — Фред не ответил. Заулыбался. — Чем меньше знаешь тем меньше мучишься, — только и сказал он. — Ты думаешь? — Я знаю, — ответил Фред и сел в кровати, чего я не ожидал. — Кстати, когда премьера фильма? — Какого? — Фред усмехнулся: — Ты в последнее время снялся во многих фильмах? Идёшь нарасхват, как Бен Гур? — Не знаю, — шепнул я. — Не знаю, когда премьера. — Но ты рад! — Да, — ответил я Фреду. И с этих слов началось то, что я называю моим межвременьем, первая в моей жизни пауза пустопорожнего времяпрепровождения, но отнюдь не последняя, хотя у многих давно руки чешутся вырезать эти затяжки во времени, даром, что ли, дойдя до лишённой действия созерцательности, режиссёры-постановщики багровеют, продюсеры отправляют сценарий в ближайший мусорный бачок, а режиссёр просит быстренько, пока он на пять минут отлучится в туалет, впивать в сцену злодея с ружьём или хоть травматичные комплексы несчастного детства, и все эти деятели душу готовы заложить, лишь бы получить вместо пустой сцены дать чёрта, хоть дьявола, они согласны на убийство, грохочущую музыку, чернуху, пусть даже рекламу, потому что ничто не пугает их больше, чем боязнь оказаться скучными. А всё из-за того, что фильмачи ещё не уяснили простую вещь: в тихих закоулках повествования вылёживаются сюжетные повороты, нарастающее беспокойство, которое медленно поднимается со дна и расходится как круги по воде. Образом этого пустопорожнего межвременья, моих мглистых воспоминаний, стала для меня разорённая квартира Арнесенов. Им теперь не по карману жить в ней, и мы стоим на другой стороне тротyapa и смотрим, как грузчики выносят мебель, ковры, картины, вазы, лампы, мы киваем молча и понимающе, и мы думаем, все как один, свыше сил, думаем мы, воздаяние, мы же понимали, что здесь концы с концами не сходятся, мы видим, как напоследок срывают занавеску, голые окна, подоконники без цветов, и наконец, выносят пианино, двадцать лет назад его затащили наверх два человека, но сегодня четыре мужика спускают вниз чёрный, блестящий, запертый инструмент, и по нашим рядам проходит вздох, мы едва не аплодируем, но ждём мы появления фру Арнесен и зябнем под голыми, мокрыми деревьями, я и женщины нашего околотка, пока не появляется мама и не утаскивает меня прочь, как проштрафившегося пацанёнка, она пригибает мою голову, я, наверно, никогда не видел её в таком белом бешенстве, а дома, за захлопнутой дверью, она приближает лицо совсем близко к моему, при этом держит меня, как клещ, а её кулак елозит но моему кадыку. — Фру Арнесен не совершила ничего плохого! — выдыхает она. — А ты стоишь там вместе с этими бабами и глумишься над нею! — Я не глумился, — шепчу я. — Для неё оскорбительно уже то, что ты торчишь там и пялишься на неё! Марш в свою комнату! — Она так толкнула меня, что я едва не повалился, я закрыл дверь, дрожь била меня, потому что в тот день в маме что-то надорвалось, я слышал, как она плакала за стеной, потом всё смолкло, а вечером она зашла ко мне, одетая в свой лучший наряд и пальто, которое носила не всякое воскресенье, она уже пришла в себя. Она взяла меня за руку и сказала: — Барнум, прости. — Я опустил глаза: — Я не должен был стоять там. — Мама вынула расчёску, причесала меня. — Надень куртку. — Я воззрился на неё: — А куда мы идём? — К фру Арнесен, Барнум. Попрощаться.