издание Эйнштейна для бедных, а под фотографией, которую мама оправила в рамку и повесила в гостиной над камином, написано Барнум Нильсен — юный гений. И вот когда с мэра, одипломившего всю очередь взволнованных лауреатов, сошло уже семь потов, мамаши всплакнули и утёрли слёзы, Педер с Вивиан стоя проскандировали «Бар-нум! Бар-нум!», оглушительно хлопая в ладоши, когда всё это кончилось, ко мне протолкался, не поверите, Дитлев с блокнотом наперевес, и мы вышли с ним во двор спокойно поговорить. — Так, так, — сказал Дитлев. — А ты с собой брата не привёл? Или он всё полёживает в нокдауне? — Но не успеваю я открыть рта, как откуда ни возьмись — Педер, уже трясёт журналисту руку. — Педер Миил, — представляется он. — Барнум Нильсен общается с прессой только в моём присутствии. — Так, так, — невесело вздыхает Дитлев и раскуривает сигарету. — Это мы уже проходили. Твоя странная история — о чём она? — Я задумываюсь. Вивиан стоит с мамой и Болеттой у выхода и машет мне. Я отвечаю тем же. Кругом всё течёт, журчит, льётся и капает, дотаивает последний снег, и солнце отражается в лужах, словно весь город засыпан осколками стекла. Пасха уже прошла. — О том, что любой человек достаточно велик, — говорит Педер. Дитлев поворачивается к нему, он сердит. — Кто победил в конкурсе: ты или Барнум? — Педер указывает на меня. — О том, что любой человек велик достаточно, — говорю я. — Надо только распробовать это. — Дитлев дописывает фразу и переворачивает страницу. — У тебя есть литературный идеал, Барнум? — Гамсун, пожалуй, — отвечаю я. — А что в Гамсуне тебе нравится? — Я снова задумываюсь: — Он хоть и был сволочь, но писал хорошо, — отвечаю я наконец. Дитлев строчит как заведённый. — Отлично, Барнум. Не в бровь, а в глаз. Сволочью Гамсун был. — Педер театрально закатывает глаза: — Барнума вдохновлял и его родной дедушка, — заявляет он. Дитлев подносит ручку ко рту: — Твой дед? Он тоже был писателем? — Он писал письма. К сожалению, я не могу рассказывать об этом, — отвечаю я. — Почему? Не можешь почему, Барнум? — Потому что в письмах он велел нам не якшаться с газетными щелкопёрами. — Педер вклинивается в ту же секунду: — Хочу упомянуть, что Барнум Нильсен сыграл роль второго плана в грандиозном фильме «Голод». — Дитлев убирает ручку в нагрудный карман и захлопывает блокнот. — От щелкопёра за комментарии спасибо, — говорит он. Надо понимать, интервью окончено, и мы идём в «Гранд», так решила мама, поскольку так же поступал в своё время Ибсен, и мы — мама с Болеттой, Педер с Вивиан и я — садимся за тот же столик, что и на отцовых поминках. Мы едим бутерброды с креветками, щедро промазанные майонезом, и с подложенным листом салата, а мимо идут люди, на них голубые рубашки и белые блузки, чтобы подчеркнуть здоровый пасхальный загар лица. Мы ждём Фреда. — Он сказал, что придёт в Ратушу, — говорит мама, и голос её мрачнеет на секунду. Я отворачиваюсь. — Не беда, — шепчу я. И стараюсь выглядеть разочарованным, но стоически сносящим своё разочарование братом-дипломантом. Мама прижимает мою руку своей, я стараюсь высвободиться. — Он придёт, вот увидишь. — Болетта поднимает стакан пива, хоть она и не пьёт его теперь, поскольку организм её больше пива не принимает, но сегодня исключительный день, не похожий ни на что, поэтому обычные правила не действуют, и она поднимает стакан за меня. Стакан Вивиановой колы гремит, как ледник. Нам с Педером одновременно приспичило сбегать в туалет. Мы ныряем в мужскую комнату и запираемся в кабинке, хотя писать никто из нас не хочет. У Педера набиты чем-то оба кармана твидового пиджака, так что он едва сходится у него на животе. Это две бутылочки рома. Мы откручиваем крышки. Выпиваем. Закашливаемся. В голове пожар. — Барнум, я тобой горжусь! — Не трепись. — Педер обнимает меня: — Да нет же! Я правда чертовски горжусь тобой, Барнум. — У него в запасе ещё бутылочка, её мы делим пополам, и я подозреваю, что с этого кутежа в кабинке мужского туалета отеля «Гранд» и ведёт своё начало моё мастерство профессионального опустошителя мини-баров, эти игрушечные бутылочки-невелички идеально подходят под мой размер, к тому же их легко спрятать, они помещаются в самом маленьком кармашке, варежке, даже ботинке, я проверял. — Я её видел, — шепчу я. — Кого? — Маму Вивиан. — Ты её видел? — Не то чтобы отчётливо. В спальне у неё темно. По крайней мере, разговаривал. — Педер качает головой: — Ну, что я говорил?! Вивиан в тебя втюрилась. — Ты думаешь? — Думаешь? Я знаю! Это элементарная математика. — Мы вышли из кабинки, вымыли рот с мылом, и достопочтенные господа, обретавшиеся в здешней мужской комнате, когда им удавалось урвать покоя «между битвами», сморщили свои пористые винного цветы носы, чуть не на соплях держащиеся на их испещрённых коричневыми бляшками лицах, но когда мы вернулись за стол, Фреда там всё ещё не было. Я, конечно, пристально посмотрел на Вивиан, и она улыбнулась мне в своей манере, гладко: Вивиан вообще производит впечатление воплощённой приглаженности, но это лишь видимость, мама же не менее двух раз прошлась по нам с Педером проницательнейшим взглядом, мы отведали кофе с безешками, а потом пешком прогулялись по вечерней теплыни до дома, где Фреда не оказалось тоже. Мама встревожилась сильнее. Хорошее настроение испарилось. Болетта стала жаловаться, что у неё разболелась голова. — Не надо было пиво пить! — огрызнулась мама. — Чушь! Ты забыла, сколько лет я проработала на Телеграфе? У меня сводит голову от одного вида натянутых между столбами проводов! — Мама отказалась ввязываться в этот спор, а ушла в гостиную и принялась ждать. Потянулось мамино ожидание и Фредово отсутствие. На следующий день мне пришлось в актовом зале вслух прочесть «Городочек» всей школе, мне кажется, мало кто понял, о чём речь, но на всякий случай они стали сторониться меня, и теперь я коротал перемены наедине с собою возле фонтанчика, что делало моё одиночество в школе зримым, коротким и очерченным, как тень. Мне это до лампочки. Но как хорошо, что мне нет до этого дела! У меня есть Педер. И Вивиан. А главное — пишущая машинка! Мне с лихвой хватает. В вечернем выпуске «Афтенпостен» в тот же день вышло интервью со мной и тот безумный снимок, оригинал которого мама заказала в редакции, обрамила и повесила над зелёным камином, где он и пребывает по сию пору. Юный гений. Что рассказал нам победитель конкурса Барнум Нильсен. Но от Фреда ни слуху ни духу. Безвестность затягивается, идёт вторая неделя, так надолго он пропал впервые, и однажды, когда я сижу и тружусь над тем, чему предстоит стать вступительными фразами «Откормки», ко мне без стука заходит мама, она начинает переворачивать содержимое его ящиков, инспектирует шкаф, заглядывает под кровать, убеждается, что всё на месте, он ничего не забрал с собой, и, делать нечего, подсаживается ко мне. Я выдёргиваю лист из каретки и прячу его в стол. — Барнум, — начинает мама. — Нам ни к чему иметь друг от друга тайны. Ты согласен? — Я не отвечаю. Предполагая в её словах подвох, я считаю лучшим козырем молчание. У мамы бледный, невыспавшийся вид. — Тем более все твои тайны шиты белыми нитками, — продолжает она, поняв, что мой ответ заставит себя ждать. — Думаешь, я не нашла презервативы в туфлях? — На это отвечать мне тем более не след, и мы замолкаем оба. Мама посмеивается. — Барнум, Барнум, — говорит она. — Небось Фред тебе их удружил? — У меня рот на замке. Но уже понятно, что я мог бы достойно выдержать допросы. Мама вздохнула и провела рукой по кудрям, которые успели отрасти со дня церемонии и закурчавились выше прежнего. — Фред тебе что-нибудь говорил? — шепчет она. — О том, куда собирается? — Я сразу вспомнил своё обещание молчать и его слова о том, что братья друг на дружку не стучат. — Не знаю, — выдохнул я одними губами, точно нас подслушивали. — Барнум, посмотри мне в глаза! Ты же не врёшь родной матери? — Я посмотрел ей в глаза. Это было не самое очаровательное зрелище. Казалось, над мешками с тенями висят на ниточках две пуговки глаз. Сказать, что Фред, возможно, отправился на поиски гренландского письма, я не мог. Вместо этого я высказал другое предположение: — Может, он у Вилли? — Мама прищурилась: — Вилли? Это тот дурацкий тренер по боксу? — Я кивнул: — Прежде он иногда пропадал у него. — Мама нашла в справочнике телефон и адрес и тем же вечером отправилась туда на такси, она не стала предварять визит звонком, чтоб не спугнуть Фреда, если он, конечно, отсиживался там. Мы с Болеттой ждали дома, в гостиной. Головная боль у неё прошла, но было такое чувство, что и сама Болетта почти вся вышла, она убывала грамм за граммом, возможно, так и умирают — усыхают, как сочный фрукт, который вялился на солнцепёке, вялился, пока не осталась от него лишь кожура да кости. Я ещё подумал, не взять ли мне что из этого в мой рассказ про откормку. Болетта повернулась ко мне, улыбнулась: — Какой-то ты задумчивый. Или грустный? — Ты веришь, что ничего не случилось? — спросил я. — Барнум, я уже слишком стара, чтоб верить хоть во что. Я не поверю, пока не буду знать точно. — Она пила чай, медленно помешивала в нём ложечкой. — Это не вера. Это знание уже, — сказал я. Болетта вздохнула: — Знаю я одно — нет во Фреде покоя. Ему б всё скитаться. — Я придвинулся ближе. Сладкий запах чая был мне приятен. И мне нравилось, что Болетта в моём распоряжении. — Скитается? Рыщет по улицам? Тогда б я его встретил! — Если он и рыщет, то очень далеко отсюда. И никто не в силах его остановить. — А мы? — Болетта покачала головой: — Он ночная душа, Барнум. — Она допила остатки чая, а на дне обнажилась приличная коричневая горка, она вычерпала её ложкой. — А я? — тихо спросил я. — Нет, Барнум. Ты нет. — Я ушёл к себе. Значит, я не из ночных призраков. Потому и остался дома. Мне написано на роду бегство другого рода. У меня есть пишущая машинка, коробочка для выжимания смеха и рулетка на две несовпадающие стороны. Я выдюжу. У меня стоит в памяти не история даже, картинка, она выпала из повествования, как фотография, вложенная в книжку, сам я не видел её, но мне описали, а теперь я пересказываю её дальше вам: Сибирь; женщина, мать, стоит на песчаном пляже, всматривается в море, лузгает семечки, их у неё полна горсть, и так каждый день. Пришлый человек спрашивает у неё, на что она смотрит. — Сына выглядываю, — отвечает она. — Припозднился что-то. — Долго нет? — уточняет пришлый. — Восемнадцать лет, — отвечает мать, жуя семечки и глядя на море.