Внезапно Фред хохотнул, и это был единственный звук, исторгнутый им со смерти Пра. Но только когда после каникул маме позвонил классный наставник, до неё дошло, что Фред не просто замкнулся и стал несносен, но и перестал разговаривать. — Я прошу вас прийти на собрание в следующую среду, — сказал классный. У мамы подкосились ноги. — Он что-то натворил? — прошептала она. На том конце помолчали. Потом классный спросил: — Так вы не заметили? — Не заметили чего? — Ваш сын за последние три месяца и шестнадцать дней не проронил ни слова! — Мама повесила трубку и метнулась к Фреду. — Что за фокусы! — закричала она. Фред валялся на кровати. Он не шелохнулся. Я делал уроки. Во всяком случае, пытался. На Рождество мне подарили линейку, которая с одной стороны была расчерчена на сантиметры, а с другой на дюймы. Когда я поворачивал её, она оказывалась другой длины. И вот этой линейкой я наносил чёрточки, призванные изображать улицы и перекрёстки, поскольку к нам в класс ожидался полицейский, чтобы научить нас правилам безопасного движения. — Фред, изволь со мной говорить! — Мама вопила. Орала. Но Фред не отвечал. Стало тихо. Мама присела на кровать. Фред изучал потолок. — Фред, ну ты же можешь поговорить со мной, — шептала она. Без всякой пользы. Мама разрыдалась, стала трясти его, впала в такую ярость, которая даже и Фреда подняла на ноги. Но повёл он себя странно. Обнял маму и поцеловал в лоб. А потом ушёл. Мама осталась сидеть в полном недоумении и только гладила пальцем то место на лбу, куда чмокнул её Фред. Можно было подумать, она стирает со лба пятно. Потом она медленно повернулась ко мне: — А с тобой он говорит, Барнум? — Я покачал головой. — Ты не обманываешь меня, Барнум? — Нет, мам, правда. — Она тяжело положила руки мне на плечи. — Ты врать не умеешь, верно, Барнум, — шепнула она. — Ты трижды подряд сказала Барнум, — заметил я. Мама посмеялась, но очень коротко. Назавтра была папина очередь. Он сидел в гостиной и поджидал Фреда. — Иди сюда, — позвал отец. Фред прошёл прямиком в нашу комнату. Я подумал, что он, наверно, не слышит и проблема в том, что у него уши отказали. Тут в дверях возник отец. — Говорят, ты потерял голос. — Фред не соизволил и головы повернуть. Он разглядывал потолок. Отец подошёл ближе. — Лучше б тебе найти его, пока он не пропал бесповоротно. — И я живо увидел голос Фреда, завалившийся куда-то, упавший в водосток и взывающий оттуда к хозяину. Отец не отступался: — Если ты вздумал разыгрывать оцепенение, то роль тебе не удалась. — После этих слов тишина длилась самое малое три минуты. Пока отец не взорвался. — Отвечай мне! — завопил он и топнул ногой с такой силой, что все строчки у меня в тетрадке заплясали. — Оставьте ребёнка, — вмешалась Болетта. Но не тут-то было. Все наперебой старались разговорить Фреда. Тщетно. Молчание Фреда делалось всё весомее, значимее, оно вынимало из нас душу, как в своё время Болетту с Пра едва не свела с ума немота Веры, пока та ходила с Фредом. И теперь он унаследовал эту немотность. Превратил в свою. И в конце концов превзошёл мать. Когда весна подошла к Пасхе, а с губ Фреда так и не сорвалось ни полслова, ни ползвука ни дома, ни в школе, ни во сне, его отправили в Национальный госпиталь к специалисту по немоте. Тот оплёл всю его голову датчиками и померил давление внутри черепа. Специалист по немоте сделал заключение, что в дорожном происшествии, погубившем Пра, Фред тоже ударился головой, то ли о грузовик, то ли при падении, результатом чего стала гематома в мозгу, которая давит на центр речи, лишая Фреда возможности говорить. Но во всех показаниях единодушно утверждалось, что Фред был далеко от машины в момент наезда, и это выглядело странно, что Пра неожиданно выскочила на дорогу, а Фред остался кричать на тротуаре. Специалист второй раз исследовал череп, накрутив ещё больше датчиков и проводов. Фред лежал на скамейке марсианин марсианином. Болетта лишь фыркала от этой науки. — Фред так напугался, когда Пра погибла, что потерял голос, — объясняла она. — Это же так просто. Придёт время, он снова заговорит. — Но теперь, по крайней мере, Фредово молчание обрело название. Специалист окрестил его афазией. И в тот же самый день, когда Фреду в госпитале накачивают электричеством голову, к нам в класс приходит полицейский в форме, чтобы научить нас правилам движения. Безопасное движение — требование дня написали мы на доске цветными мелками, чтобы сделать гостю приятно. У полицейского с собой дорожные знаки, и он растолковывает, какой что обозначает, ибо кто этого не запомнит, тот пропал. Мы узнаём, как он регулирует потоки на перекрёстке и что велосипед должен быть оснащён двумя тормозами, звонком и фонарём, а переключатель скоростей, набор инструментов и багажник правилами не требуются, хотя очень практичны. На следующем уроке мы все отправляемся на Мариенлюст, в лилипутский городок, где есть улицы, тротуары, мостовые и светофоры, как в настоящем городе, только много меньше, как будто всё здесь долго мокло под дождём и от этого съёжилось. Тут мы съедаем свои завтраки, а Эстер машет нам из киоска, нa миг пробуждая в одноклассниках зависть ко мне как к знакомому продавщицы этого крохотного магазинчика, забитого ирисками, мороженым и журналами. Но делу время, и мы переходим к делам серьёзным. Теперь мы должны продемонстрировать всё, чему научились на предыдущем уроке. Класс вытягивается в длинную линейку, а полицейский ходит от одного к другому, пока не останавливается передо мной. Он улыбается и кладёт руку мне на плечо: я должен выйти с ним на перекрёсток. Возможно, он слышал о гибели Пра и поэтому выбрал меня. Я знаю, что, переходя улицу, надо два раза посмотреть налево и направо. Это то, что забыла сделать Пра. Красный цвет — опасность, жёлтый предупреждает, что светофор меняется, а на зелёный можно идти. Как бы мы ни спешили, дождаться зелёного нужно непременно. Короче, я готов ответить на любой вопрос. Но вместо вопроса полицейский говорит, хлопая меня по спине и улыбаясь: — Ты мог бы здесь жить! — Становится тихо. Я таращусь на полицейского. Я не хочу здесь жить. — Почему это? — спрашиваю я. Полицейский наклоняется: — Почему? — Да, почему? — Он выпрямляется. Шкелета нетерпеливо топчется на тротуаре. Класс подступает на шаг ближе. — Потому что здесь всё такое крохотное, как раз тебе по росту. — Полицейский говорит это так, будто мне и тут всё не по росту, и гогочет. И все начинают смеяться. Я стою в круге смеха, а полицейский гладит меня по кудрям. — Ну, скажи-ка нам, что нужно помнить, когда собираешься перейти дорогу? — Я не отвечаю. Я вижу, как смотрят на меня одноклассники. И понимаю, что судьба моя изменилась полностью. Отныне и навек я коротышка. Единственный житель лилипутского городка. Мой рост, мой малый рост вдруг сделался зримым. Полицейский превратил его в общеизвестный факт. Я уже чувствую тяжесть неудобоносимого бремени моей недостаточности. — Барнум, отвечай! — кричит Шкелета. Вместо ответа я через газон ухожу от полицейского, от Шкелеты, от класса, прочь из лилипутского города, и никто не останавливает меня. Это хуже всего. Что меня не удерживают. Я не оглядываюсь. Прихожу домой, где никого в этот час нет. Замеряю свой рост на косяке двери и провожу черту там, где заканчиваюсь. Забираюсь на табуретку и рассматриваю себя в зеркале. Мне не требуется зеркала огромного размера. Карманное зеркальце вмещает меня почти целиком. Возможно, я впервые беспристрастно разглядел себя. Долго любоваться тут не на что. Я ухожу в нашу комнату, задёргиваю занавески, тушу свет, забираюсь под одеяло и закрываю глаза. Воистину, одно тянет за собой другое, в этом вся жизнь: события, не имеющие друг к другу касательства, всё же связаны вместе в причудливую последовательность, обусловленную случайностями, смертями и счастливыми встречами, сообразно чему задавивший Пра грузовик запустил цепную реакцию во времени, начавшуюся молчанием Фреда и обернувшуюся фотографией маминой подружки в концлагере, блестящей пуговицей, роковыми словами полицейского и породившую затем пропажу «бьюика», курс откормки на хуторе, граммофон и Клиффа Ричарда, о которых я пока не знаю, так что в силу своего неведения бессилен их предотвратить. Хотя на самом деле всё началось с кончины короля Хокона VII. Это мой фильм. В нём нет сцен, взятых из жизни целиком. Лишь сшитые вместе моменты, как перекидной календарь, который можно быстро пролистнуть и увидеть, как дожди сменяются снегом. Но в этом месте я меняю бобину: итак, Фред возвращается из госпиталя с афазией, его молчание получило название и регистрацию, но не излечилось. Прямо в дверях он разворачивается и снова уходит, мы не знаем куда, но я думаю, что на кладбище Вестре Гравлюнд, где похоронена Пра. Вечером у моей кровати возникает мама. — Где пуговица? — спрашивает она. Я не отвечаю. Чем я хуже Фреда? Мне тоже положена своя афазия, думаю я. Мама наклоняется ко мне: — Барнум?! — Я сжимаю зубы. От этого больно во рту. — Ты спишь? — спрашивает она. Пусть думает так. Она выскальзывает из комнаты. Я молчу остаток ночи. И ничего не говорю утром. В школе я продолжаю хранить молчание. На первом уроке Шкелета велит мне пересесть. Она показывает на первую парту: — Те, у кого проблемы с ростом, должны сидеть впереди. Я хочу видеть тебя, Барнум. — Я собираю ранец и тащу его по бесконечному проходу. Быстро же меня утвердили в роли недомерка. Я слышу свои новые имена, их шепчут тишком, как раз чтоб мне разобрать, клоп, пигмей, гном, их мне теперь слушать не переслушать и обрастать новыми, точно неприятностей с законным имечком мне мало. Я сажусь за новую парту. Фрекен Шкелета улыбается. Она так близко, что я чувствую её запах. Неприятный. Здесь предстоит мне просидеть остаток жизни, пока все они сзади будут идти в рост, выше и выше, и забивать меня своими тенями. — Ну вот, Барнум, теперь ты сидишь хорошо. — Я молчу. Потом молча иду домой. Рот немеет. Затем обедаю, не проронив ни слова. Слёзы подступают к глазам. Наконец я укладываюсь, молчаливее прежнего, свет гаснет, и тогда я с глубоким стоном разеваю рот и хватаю воздух, будто последние сутки просидел под водой. Меня обескураживает предположение, что никто не заметил, что я замолчал. Моё безмолвие проходит втуне. Афазия Барнума никого нимало не занимает. С таким же успехом я мог бы помереть. Меня хватает на два дня. Я сижу в гостиной. Мама курит, стоя у открытой балконной двери. — Пенал, — говорю я. Мама переспрашивает: — Что ты сказал, Барнум? — Пуговица лежит в пенале, — говорю я и засовываю палец в рот. Мама выходит на балкон и машет кому-то. Я бреду следом. Внизу, на улице отец полирует «бьюик». В колпаки скоро можно будет смотреться. На капоте сияет небо. Весна, май, прекрасное, по сути, время года, пора гербариев, атласов дорог и прочих планов. Мама тушит окурок в цветочном горшке и обнимает меня.