косяку и ставлю ладонь дощечкой поверх головы: всё на прежней отметке, хотя я меряю с кудрями. Но я ведь только начал голодать, вряд ли можно дёрнуть вверх за счёт одного-единственного не съеденного в «Горной хижине» куска хлеба с сыром. Для этого надо не есть много больше. Мама теряет терпение и зовёт нас громче. Мы усаживаемся за стол на кухне. На обед опять рыбные фрикадельки. Места Фреда и Болетты пустуют. Мама наливает в стаканы воду. — А где ты поставил машину? — спрашивает она. Отец вдумчиво жуёт… нет, он давит фрикадельку зубами. — Болетта не в «монопольке», часом? — спрашивает он. Мама не отвечает. Отец набивает рот фрикадельками. — Тебе не кажется, что для её возраста она наведывается туда слишком часто? — Мама нахмуривается. — Я спросила, куда ты поставил машину, — повторяет она. И я осознаю вдруг, что ни один из них не отвечает на поставленный вопрос, а вместо этого сам задаёт новый. Отца я в таком положении ни разу не видел. Ему не удаётся хотя бы обратить всё в шутку. И глаза будто шатаются на лице. — Она в починке, — мямлит он. Мама ложится грудью на стол: — Что-что? — В починке машина, чёрт побери! — Он перешёл с шёпота на крик. Мама чуть съёживается. — В починке? У вас отказал мотор? — Отец быстро взглядывает на меня, похоже, его заклинило. — Ручник прощелкивает, — отвечаю я. Мама пожимает плечами и пускает по кругу кастрюлю. Я передаю её дальше. — Барнум, а ты что не ешь? — Мы перехватили бутербродов в «Горной хижине», рядом с мастерской, — отвечает отец. Повисает тишина. Похоже, на нас снизошёл покой. Но ненадолго. — Прощелкивает ручник? — желает уточнить мама. У отца лопается терпение. — Давно ты стала разбираться в автомобилях? — говорит он мрачно. — Я не сказала, что разбираюсь в них, — отвечает мама. — Ну так помалкивай! — Мама откладывает нож с вилкой и молча устремляет на отца глаза. Он сидит, низко повесив голову на пригнутой шее. — Мне не следовало так говорить, — бормочет он тихо. — Не следовало, — бросает мама и запирается в спальне на ключ. До утра она дверь не открывает. Всю эту ночь отец выискивает, что б сказать. — Я продал машину, — говорит он утром. Мать таращится на отца. Он смотрит на меня. Болетта встаёт с дивана. Фред выходит из ванной. — Продал машину? — переспрашивает мама. Отец кивает. Мать не может уложить новость в голове. — Мы же собирались летом в путешествие? — говорит она. Отец смотрит в пол. — Дорогая, может быть, на следующее лето? — Мать снова хлопает дверью, но тут же распахивает её: — На следующее лето? Но я пообещала Барнуму путешествие в этом году! — Отец оборачивается ко мне. — Ничего страшного, — шепчу я. Отец раздвигает закаменевшие губы в улыбку: — Вот видишь. — А зачем ты продал машину? — спрашивает Болетта. Отец делает вдох. — Нам нужны деньги, — говорит он. Мать топает ногами, она крепко закусила удила. — Ты лжёшь! — кричит она. — Врёшь мне прямо в глаза! — Отец не знает ни что сказать, ни куда девать взгляд. Поэтому разыгрывает оскорблённую невинность, и мама звереет окончательно. Я встаю между ними. — Важно не то, что ты видишь, — говорю я. — А то, что ты думаешь, что ты видишь. — Отец благодарно кладёт мне на плечо свою гладкую, негнущуюся руку, мама качает головой, мама ещё месяц будет ходить мрачнее тучи, а пока она громыхает на кухне и делает мне с собой бутерброды, которые я всегда могу украдкой выкинуть в помойку. Вообще моя голодовка привлекла к себе столь же мало внимания, как до этого моя афазия. Но держался я долго. Голодал тайно. Это была моя персональная, желудочно-кишечная афазия. Я подошёл к проблеме с умом. Если Эстер угощала меня ирисками, я прятал пакет под камнем за телебашней. В школе, за обедом для нуждающихся, я делал вид, что ем и морковь, и хлебцы, намазанные икрой, а потом бежал в туалет и совал два пальца в рот. Дома я просто передавал дальше блюда, и никто ничего не говорил. Я жил невидимкой. Голод сделал меня прозрачным и неуловимым. Ежевечерне я мерил свой рост у косяка, но изменений пока не наблюдалось. Отметка оставалась на прежнем уровне. Ничто не двигало с места мою неколебимую кучерявую недорослость. Я советовал себе набраться терпения. Расти — дело небыстрое. К счастью, всем хватало своих забот. Мама продолжала злобствовать по поводу машины, отец из кожи лез, чтоб умаслить её, таскал цветы, проводил все вечера дома, мыл окна и твердил, что она хороша как никогда, да всё без пользы дела — мамин гнев на полпути не остановить, он кипит, пока сам не выдохнется. Болетта пила пиво в «монопольке», а Фреда занимала лишь собственная афазия. Хотя однажды вечером мне показалось, что он посмотрел на меня, посмотрел новыми глазами, я даже подумал, что он скажет что-нибудь: как я изменился, стал сам на себя не похож, но не тут-то было. Я похудел на несколько килограммов. И жаждал обменять их на сантиметры. Но вот они-то и не спешили нарастать. Поначалу меня одолевала слабость. Я едва поднимался по утрам. Все силы уходили на то, чтоб не есть. Думал я исключительно о голоде. И то и дело приходилось бегать в туалет. Но это скоро пришло в норму. Поскольку нечего было отдавать. Это понятно, это простое уравнение. Единственное, выше я пока не стал. Но я не сдавался. Не ел с утроенной силой. И превратился в тень глисты на весеннем солнце. Никто не видел моего голодания, пока я в последнюю пятницу перед летними каникулами не бухнулся без сознания на уроке по истории религии Шкелете на руки и меня не отнесли в школьный медпункт. Я пришёл в себя на тамошнем матрасе. Голод звенел в голове диковинной песней. Одежды на мне не было, и врач большими озабоченными глазами рассматривал моё исхудалое костлявое тело. — Как давно ты ел в последний раз? — спрашивает он. — Давно, — отвечаю я. Школьный врач качает головой. — Но почему ты не ел? — На этот вопрос я не могу ответить. Не могу выложить всё начистоту. Он мне не поверит. — Не знаю, — тяну я чуть слышно. Врач кладёт мне палец на запястье и громко считает вслух. — Тебя дома не кормят? — спрашивает он, покончив с этим. И вот тут я ошибся с ответом. Я понял это в ту же секунду, как выговорил слова. Уста мои обременили себя ложью, и эта ложь повлекла за собой разные последствия. — Не особенно, — вот что ответил я. Школьный врач переглянулся со школьной медсестрой, которая стояла у двери, скрестив руки на груди. И тут же позвонила матери. Меня взвесили и разрешили одеться. Мама пришла через час. Сперва у неё был долгий разговор с врачом и директором школы. Я ждал на матрасе. Караулила меня медсестра. Может, боялась, что я сбегу? Она знала наверняка, что этого не надо опасаться. У меня сил не было. Я едва смог поднять руку и почесать снизу нос. — Значит, дома тебя не кормят, да? — сказала она. Я собрался было ответить, что это неправда, еды у нас завались, квартира ломится от пищи, тут тебе и рыбные тефтели, и котлеты, и жаркое, и супчик из цветной капусты с маринованными огурчиками, но мама помешала, она выскочила от директора красная, как свёкла, горбясь от стыда. Она — мать не только молчуна-придурка с афазией, у неё есть и второй сын, уморённый голодом недомерок. Вдруг она выпрямилась, сдула чёлку со лба, глаза волевые и ясные. — Барнум, что вчера было у нас на ужин? — Остатки, — шепчу я. Она взяла меня за руку и потащила за собой. Но, дойдя до парка, пала духом, села на скамейку и заплакала. — Как ты можешь такое говорить? Что тебя не кормят? — Меня не так поняли, — шепчу я. Мама ломает пальцы. — Ну чем, чем я провинилась? — Я подхожу ближе. — Мама, ты ни в чём не виновата. — Она поднимает на меня глаза и словно впервые видит меня, замечает, как я тощ, и обнимает. А рёбра-то выпирают под рубашкой, как костяшки счётов. Мама заходится в плаче горше прежнего: — Ну что нам с тобой делать, Барнум? — Ответ на этот вопрос получается безотлагательно. В письме школьного доктора. Он пишет, что меня отправляют в деревню, где я в течение двенадцати дней буду проходить курс откормки. Теперь свирепеет отец. Он стучит кулаком по столу, он говорит «нет», но выбора им не оставлено. Больше я пока ничего рассказывать не буду, упомяну лишь название: курс реабилитации Вейера Митчела и что на вокзал меня проводила мама, со мной ехал рюкзак, в котором лежала одежда, зубная щётка и линейка, на станции Дал меня встретил лично хозяин хутора, и мы на его грузовике добрались до места, на берег озера под названием Хюрдал. Вечером его было видно в моё окно. Там на лунной дорожке играла рыба. У хозяина была жена с большими руками. Кроме меня на хуторе откармливались ещё двое мальчиков. Я был самым худым. Домой я вернулся как кубышка. Но ещё до начала нового школьного года стал собой прежним, не выше и не ниже, не шире и не уже, вечный Барнум, словно ничего и не было, словно курс Вейера Митчела в Хюрдале мне привиделся. Меня вызвали к школьному доктору и исследовали вдоль и поперёк, от зада до зоба, по результатам чего было выяснено, что я поправился, курс пошёл мне на пользу, жир распределён по телу равномерно, кишки всасывают и испражняются бесперебойно, всем бы так. — На хуторе хорошо было? — спросил врач. Я не нашёлся с ответом, просто кивнул. Мать с отцом вздохнули с облегчением, Эстер смогла сунуть пальцы мне в волосы, а весь класс животики понадорвал, потешаясь надо мной, потому что за это лето девчонки все как одна повырастали, они ужасно прибавили в росте, обставили меня, а я остался один в низине, на диком холоде, я и держал себя ниже травы, потому что на всех мне приходилось смотреть снизу вверх и не на кого мне было глянуть свысока. Меня подмывало рассказать Фреду про жизнь на хуторе. Что хорошо там не было. Но и на это духу не хватало. Фред был молчаливее прежнего. От его молчания пустели улицы и города. Может, есть курс реабилитации и для онемелых? Эта мысль меня привлекала. Я представлял себе хутор за городом или парк, где под деревьями рассажены немые, они должны разговаривать друг с другом, словечко в первый день, четыре во второй, а к последнему, двенадцатому, дню они доходят до целого предложения. Я окрестил программу курсом Барнума. Но для Фреда программ не придумали. В сентябре полили дожди. Отец отсутствовал оба выходных дня. Появился он в понедельник. Он не удосужился снять пальто или хоть мокрыe ботинки. А прямиком прошагал в гостиную и водрузил на стол огромную картонную коробку. Решил обрадовать маму раз и по гроб жизни. — Идите смотреть! — крикнул он. Мы все собрались вокруг коробки. Отец между тем решил потянуть время. Он тщательно вытер перчатки носовым платком, причесал волосы, сунул в рот сигарету и оглянулся в поисках спичек. — Сгораете от нетерпения? — поинтересовался он. Но обманулся в своих ожиданиях. Отсрочка не вывела нас из себя. Мы не стали топать, не накинулись на коробку со всех сторон, раздирая её на части. Короче говоря, вели себя как жалкие неблагодарные зрители. Возможно, всех утомили события, обрушившиеся на нас вслед за тем, как король Хокон и прабабушка Пра ушли из жизни с разницей в несколько часов, новые порывы были нам не под силу, малейшая капля грозила переполнить чашу плюс отец затянул представление сверх предела наших притупившихся чувств. На миг отец растерялся, он вынул сигарету изо рта и сунул её обратно в портсигар, точно решил перенести время назад и начать номер сначала. Этот трюк не возымел действия, отец был глубочайше недоволен нами, оскорблён и вынужденно принялся импровизировать. Точнее говоря, он подхватил коробку и понёс её из комнаты. Мо