Полубрат — страница 42 из 134

жет, он подумал войти с ней ещё раз, другим манером, сняв пальто и следящие ботинки: дубль сам по себе даже вселял надежду, что иногда человеку всё же позволено переделывать свои поступки второй раз, набело. — Ты куда? — спросила мама. Отец остановился и медленно обернулся с наигранным удивлением. — О, а я не заметил, что вы тут, — сказал он. — Тут мы, Арнольд, тут, — улыбнулась мама. Мы все были в гостиной, я, Болетта, мама, даже Фред. Отец переводил взгляд с одного на другого и делал вид, будто сейчас только нас заметил. — Вот только мусор выброшу, — ершисто ответил он. Пришлось матери подластиться: — Не ерунди. Давай посмотрим, что там у тебя. — Отец ещё покочевряжился, но вернулся к столу с коробкой, понимая, что теперь перевес на его стороне и он надёжно держит нас в своих умелых руках трюкача. — Не знаю, — вздохнул он, — заинтересует ли вас мой скромный презент. — И с этими словами он разорвал верёвку, откинул крышку, втянул воздух, и мы выкатили глаза, когда он извлёк на свет граммофон, самый настоящий граммофон с радио, двумя скоростями — на тридцать три и сорок пять оборотов, и автоматической головкой. Мы подошли ближе. Потрогали чудо руками. Отец достал сигарету и закурил, довольный представлением, несмотря на некоторые накладки. — Жаль, пластинок у нас нет, — огорчилась Болетта. Как будто отец сам не подумал об этом! Это мгновение он и предвкушал. Сдувая дым с верхней губы и оттого улыбаясь криво, он сказал: — Во исправление этого, я представляю сему дому новую звезду, сказочно ярко воссиявшую на музыкальном небосклоне. — Неизвестно откуда в руках у отца вдруг оказывается жёлтый диск. Теперь охнули мы все, кроме Фреда. Отец шепнул: — Клифф Ричард. — Потом он бережно положил пластинку на диск, нажал кнопку, головка самостоятельно скользнула вниз на место, иголка встала в бороздку, что-то зашуршало, затрещало, и сперва прорезались тёмные студенистые звуки, потом низкий мужской голос медленно запел, это было похоже на похороны короля Хокона в обратной перемотке. Отец засуетился, сунул сигарету Болетте в рот и трижды прокрутил кругляшку. Пластинка завертелась быстрее, игла скакнула через пару бороздок, но наконец мы услышали, так чисто и ясно, как если б он пел тут у нас в гостиной: Клифф Ричард затянул свою Livin' Lovin' Doll. И пел её непрестанно. Едва песня заканчивалась, головку переставляли на начало. Уже лёжа в кроватях, мы продолжали слышать Livin' Lovin' Doll. Мама с отцом танцевали в гостиной, а Клифф Ричард пел. Потом их возбуждённые голоса послышались из спальни. То же повторилось на следующий день. Клифф Ричард пел Livin' Lovin' Doll, мама с отцом танцевали в гостиной, а остаток ночи шумели в спальне. Фред не возвращался, пока всё не угомонится. Болетта эвакуировалась в «монопольку». Один я лежал, накрыв лицо подушкой, и вечер за вечером слушал эти затяжные концерты — Клифф Ричард, Livin' Lovin' Doll, диковинная возня, после которой всё непременно умолкало. Мама с отцом вновь обрели друг друга и оба на пару — Клиффа Ричарда. В таком режиме всё тянулось до осени. Мне бы радоваться. А я не радовался. Пра умерла, Фред молчал, я не рос. Метка на дверном косяке замерла на месте. И долго-долго, стоило мне услышать Клиффа Ричарда, его сухой, но глянцевый голос, голос без изъянов, красивый и невидимый, услышать случайно, по радио в лифте или у стойки бара, как у меня начинало саднить сердце и появлялся привкус горя, мгновенно увлекающий в стыд или панику; так я реагировал вплоть до того мига, как своими глазами увидел Клиффа на бортике бассейна берлинского отеля «Кемпински»: тут только чары развеялись, вид Клиффа залечил рану в сердце, горе превратилось в смех, как и Фред в свой срок оборвал затянувшееся молчание. Потому что однажды вечером из гостиной не донеслось ни звука, и продолжения тоже не последовало. Я долго лежал без сна и ничего не слышал. Граммофон молчал. Я ждал напрасно. На следующее утро ко мне зашла мама. С граммофоном в руках. — Вот, пожалуйста, — сказала она. Хотел я спросить, что случилось, но не спросил. Она поставила граммофон на стол и вышла. Отец не показывался дома несколько дней. Болетта маялась головной болью. Вернулся Фред, по-прежнему немой. Выпал снег. Мы жили в немом кино. Текста в нём не было даже между сценами. Снег шёл. Как снега в рот набрать. И тут у меня лопнуло терпение. Причём в самый что ни на есть обычный вечер. Весенний, уже весна началась. Я слышал, как пронеслись наперегонки вниз по Киркевейен велосипедные звонки. Комнату переполняли тишина и солнце. Я стоял у дверного косяка и замерял свой рост. Ни сантиметра вверх. Хоть бы звук тогда. Мне надо было услышать звук. Я нажал кнопку на граммофоне. Головка поднялась. Легла в бороздку. Я сдул пыль с иглы. Никогда ещё в голове моей не было так тихо. И в ту же секунду или мгновением позже, на излёте секунды, Клифф Ричард снова, в последний уже раз, запел в стенах нашего дома Livin' Lovin' Doll. Затем Фред встал, сорвал головку, запустил пластинкой в стену и выпучил на меня глаза. Стало вдвое тише. — Прикажешь мне убить твоего отца? — спросил он. Фред заговорил. Это первое, что он сказал. Я так обрадовался! Засмеялся и переспросил: — Что ты сказал? — Фред подошёл ближе: — Прикажешь мне убить твоего отца, Барнум? — Я подавился смехом. А Фред подхватил граммофон, снёс его во двор и выкинул в мусорный ящик. Я думаю, его прибрал к рукам домоуправ Банг, у него была привычка копаться в мусоре прежде, чем его увезут, но починить граммофон он, видно, не сумел. Я побежал в гостиную. Мама сидела у открытой балконной двери и дремала. — Фред заговорил, — зашептал я. Она медленно проснулась, подняла голову и согнала с глаз сон. — Ты что-то сказал, Барнум? — Фред заговорил! — Мама вскочила на ноги: — Заговорил? — Да, мам! Фред заговорил. — А что он сказал? — спросила мама. Я замолчал. Мама взяла меня за локоть и потрясла: — Барнум! Что Фред сказал? — Я глядел в пол. — Он сказал, что не любит Клиффа Ричарда, — ответил я.

(некролог)

Однажды утром раздался мамин крик. Мы завтракали на кухне. Фред давным-давно начал разговаривать, но ничего не говорил. Теперь помалкивал отец. Он оплакивал потерю граммофона. И тем более «бьюика». Да и нас всех не тянуло на болтовню. Мы скорбели о прабабушке Пра. Иногда я даже думал, что хорошо бы мы все вправду онемели, заразились афазией, раз набралось столько вещей, о которых всё равно не стоит говорить. И тут раздался мамин крик. Она пошла за газетой. И бегом ворвалась к нам, в сползшей на одно плечо ночной рубашке, с колтуном на голове и зажатой в руке, как флаг, газетой «Афтенпостен». — О нас написали в газете! — кричала она. Никогда, ни до, ни после, не доводилось мне видеть её в таком возбуждении. Она смела еду в сторону и разложила газету на столе. Теперь мы увидели это своими глазами. Статью о Пра. Некролог, опоздавший на два года. Мама села между нами, уже плача. Болетта, которая обретала способность видеть чётко не ранее вечернего выпуска, склонилась над столом, бледная и потрясённая. — Читай, — прошептала она. И мама взяла газету в руки и стала читать вслух, нa языке своей бабушки, и так я и запомнил эти нескладныe, размякшие датские слова в мамином исполнении.

НЕЗРИМАЯ ЗВЕЗДА

Великолепная Эллен Эбсен отыграла свою земную роль и покинула шаткие кулисы современности. Сердца нас, знавших её, полны глубокой печали, она вряд ли оставит нас прежде, чем мы последуем за Эллен во мрак. Она родилась в 1880 году в Кёге. Её отец был уважаемым седельных дел мастером и обивщиком, но Эллен пошла в мать, от неё она ещё в нежном возрасте, вслушиваясь в мамины истории в сумерках гостиной, которую наполнял будоражащий фантазию дух томящихся в печке-голландке яблок, переняла любовь к искусству рассказывания.

Но лишь когда Эллен познакомилась со своим Вильхельмом, молодым бравым моряком, судьба её сделала первый крутой поворот, положивший начало столь многому. Они встретились в Копенгагене, куда семейство Эбсенов приехало погулять, на катке у Морского павильона, и упустить такую красавицу моряк не смог. Нет смысла скрывать, даже в этих, посмертных, строках, что родители Эллен не были в восторге от этого альянса и сделали всё, чтобы расстроить его. Я пишу это не с целью бросить тень на их память, напротив, лишь для того, чтобы показать, в каких горнилах закалялась любовь молодых. Но, как сказал поэт: «Великая любовь приводит к роковым несчастьям». Они так и не стали мужем и женой. В июне 1900 года Вильхельм нанялся на парусник «Антарктика», который вышел из Копенгагена в Гренландию, дабы привезти для зоосада овцебыка. Домой Вильхельм не вернулся. Он сгинул во льдах. Он не возвратился на корабль из рейда на другую сторону фьорда, куда они с помощником заряжающего отправились в поисках овцебыка. Следы Вильхельма обрываются у скалы, а тело так и не найдено. Мир памяти его. Но в Кёге его ждала она. Ждала напрасно. И в тот же год она произвела на свет их с Вильхельмом дочку, которую окрестили Болеттой. Умолчу о неслыханности, по тем временам, такого поступка, скажу лишь коротко, что она порвала с семьёй и перебралась в Копенгаген, где вскоре заняла место в кассе первого датского кинотеатра, на Виммельскафтет. Это была заря кинематографа, самое начало эры живых картин, когда фильмы назывались «Сюзанна в ванне» и «Проделки эмигрантов, или Пропавший кошель с деньгами», и многие зрители, и зрелые господа, и необузданные юнцы, охотнее глазели на Эллен Эбсен, чем на загадочных экранных барышень. Одним из тех, кто не смог оторвать от неё глаз, был легендарный Уле Ульсен, комик и кинорежиссёр. Он обнаружил Эллен Эбсен в кассе кинотеатра на Виммельскафтет и понял, что это лицо создано для немого кино, ибо, когда её возлюбленный, отец её дочери, пропал, красота Эллен стала глубже, на её лице была написана сама трагедия, а в глазах — закон любви. Она убеждала без слов. И Уле Ульсен тут же пригласил её в свою, как он выражался, «артистическую конюшню». Летом они с малышкой Болеттой уже в садовом товариществе на Висбю, где павильоном служила ветхая избушка, позднее превратившаяся в студию «Нурдиск-фильм». Нacmynuлo божественное время! Мы бесстрашно хватались и за комедии, и за ужасы, нимало не прозревая будущего, которое тем временем творили, и Висбю тогда был могущественнее Голливуда. Здесь был и прославленный комик Сторм-П, и настоящие китайцы, дикие львы, дёревья с пририсованными пальмовыми листьями, убийства и романтика. А в центре этой художественной вакханалии стояла Эллен Эбсен как столп печальной красоты. Она могла бы стать Астой Нильсен и Гретой Гарбо могла бы. Тем более позорно и нелепо, что будущие поколения не увидят её. Снятое тогда в Висбю пропало, а из поздних фильмов её вырезали. Мгновение Эллен Эбсен в электрическом театре стёрлось начисто. Она — первопроходец, которого затмили тени тех, кто шёл за ней.