ла головой, разбрызгивая капли с волос мокрым кольцом вокруг себя. — О чём они не знают, о том и не расстраиваются, — хмыкнул Педер. — Блаженны дурни, короче говоря. — Теперь появились остальные ученики школы танцев, в тёмных нарядах и с мешками, в которых лежали слишком тесные туфли, они были похожи как минимум на траурную процессию, но больше на стадо, которое гонят на бойню, где им дадут по башке молотком и повесят на крюк размякать под звуки Oh Heidetröslein, снова и снова наигрываемой Свае, пока она не приступится к ним и не начнёт свежевать их своими когтищами. Вид у спешивших на урок был не только понурый, но и вполне дурацкий. Мы хохотали. Показывали на них пальцами и заходились от смеха. Пробил наш час. Мы издевались над ними с полным сознанием своего превосходства. Мы были вместе. Мы — против них, этих агнцев для заклания, и сила на нашей стороне. Тогда, наверно, стоя за красным буком под чёрным зонтиком, я впервые испытал чувство братства, со-общности, укоренённой не в семье и не во мне, но которая упраздняет беспокойство, скрывающееся в самых глубоких закоулках моей души, и даёт твёрдую точку опоры, и вот это чувство со-общности я впервые, остро и ясно, испытал тем вечером с Педером и Вивиан. И были только снег да следы на нём от фонаря к фонарю вдоль по Драмменсвейен, музыка из окна на последнем этаже и шаги на раз-два-три, топавшие по залу, покинутому нами навсегда.
Некоторое время мы ничего не говорили. Переглядывались и улыбались. Бояться было нечего. Захотим, вон на верхушку дерева залезем и весь вечер там просидим. Педер сложил зонтик. Снег перестал. — Пошли к отцу, — бросил он и зашагал прочь. Мы потянулись за ним. Он спускался в сторону порта. Углубляться в этот район считалось неосмотрительным. Там и улицы не расчищены, и даже снег коричневого цвета. Но страшно мне не было. Нас трое. Ещё немного — и Вивиан возьмёт меня за руки, хотя никто и никогда, не считая родных, так не делал. Наконец, Педер остановился перед магазином на улице Хютфельдтсгатен. На окне, забранном решёткой, значилось: МАРКИ МИИЛА — ПОКУПКА И ПРОДАЖА. Педер вытащил огромную связку ключей и отпер замок. Мы зашли внутрь, и он повернул за нами ключ в двери. В магазине никого не было. Педер зажёг люстру, дававшую резкий белый свет. Такого количества марок я не видел никогда. Стеклянный прилавок оказался под завязку забит старыми письмами. Пахло табаком, клеем и чем-то ещё, наверно, специальным паром, которым отпаривают марки с конвертов, чтоб не повредить их. — Резиной воняет, — сказал Педер. — Привыкнете постепенно. — Вивиан с любопытством озиралась по сторонам. — Неужели можно жить продажей марок? — спросила она. — Ещё бы. Марка Маврикия стоит 21 734 кроны, — ответил я. Педер хмыкнул и повёл нас вглубь, в заднюю комнату. Здесь стояли диван, холодильник и стол, заваленный непонятными блестящими инструментами, лупами, микроскопами, примерно как в операционной. Педер взял из холодильника бутылку колы и бутылку пива, открыл их пинцетом, смешал в стакане колу с пивом, отхлебнул глоток и пустил по кругу. Напиток оказался кисло-сладким. От коктейля зашумело в одном ухе. Мы сели на диван. Вивиан посерёдке. — Тебе разрешается здесь быть? — спросила она. Педер долил в стакан пива. — Папаша говорит, богодельня всё равно ко мне отойдёт. И гроши-барыши я считаю! — Педер захохотал и достал марку из глубины ящика, который он отпер двумя разными ключами. — Больше всего мне нравится в марках, что дороже всех ценятся экземпляры с изъяном. — Он показал нам марку из ящика и дал по очереди подержать её. Она была шведская, жёлтая и выпущенная, похоже, при царе Горохе. — Трёхшиллинговая, 1855 года, — прошептал Педер. — Должна быть зелёной. Румынский король купил в 1938 году такую же за пять тысяч фунтов. Только за то, что она не зелёная, а жёлтая. — Педер убрал марку на место и повернулся к нам. Но смотрел только на Вивиан. — Я жирный. Барнум недоросток. А с тобой что не так, Вивиан? — Я не осмеливался ни вздохнуть, ни выдохнуть. Вивиан молчала так долго, что я решил, что Педер всё испортил. Но потом она всё-таки ответила, подняв глаза и улыбнувшись: — Я родилась от аварии, — сказала она.
Всю дорогу домой я думал над её словами, что она родилась от аварии, я так углубился в размышления об этом, что даже позабыл произнести вслух уже приготовленную мною реплику: — Раз мы с изъянами, мы тоже ценимся дороже? — Мама бросилась ко мне с порога, отец дремал на стуле в гостиной. Болетты нигде не прослеживалось, наверняка на неё нашло обычное и она на Северном полюсе. — Тебя оставили после уроков? — спросила мама дрожащими губами. — Угу. — Хорошо хоть, не врёшь. Директор позвонил нам и всё рассказал. Как ты посмел?! — Отец поднялся на ноги, на это ушло время. — Ну, ну, полно, — пробубнил он. — Барнум, ты попал снежком в форточку? — Да, — пролепетал я. — Многообещающе! Весной начнём метать диск. От него польза ещё в том, что тренируется хватка, она и на девчонок сгодится. — Замолчи! — прикрикнула мама. Отец тыкнул и стал примериваться снова сесть. Мама дёргала меня за куртку. — И ты в таком виде ходил на танцы! — Я отвернулся. — Мы танцевали только ча-ча-ча, — сказал я. Мама глубоко вздохнула, руки беспокойно летали взад-вперёд. — А Фред где? Ты его видел? — Он лежит в гробу на чердаке, — ответил я. Мама уронила руки. Отец, так и стоявший, вмиг очнулся и побелел. — Что ты сказал? — спросил он. — Ничего. — В глотке у меня совершенно пересохло. Язык залип намертво. Отец медленно подошёл ближе: — Ничего? Ты ничего не говорил? — Я не помню, что сказал, — просипел я. Отец встал ровно передо мной, он дрожал всеми телесами. — Ты сказал, что Фред лежит в гробу на чердаке! — Я опустил глаза: — Вроде сказал. — Никто из нас не думал, что отец может с такой скоростью бежать по лестнице. Мама неслась следом и едва поспевала за ним, я мчался последним. Я не мог это пропустить. И вот что я увидел: отец замер посреди чердака, точно под окном. Гроб стоит на полу. Мама закрылась руками и кричит беззвучно. Но самое поразительное то, что отец смотрит не на гроб, а сперва обводит взглядом верёвки, прищепки, останки мёртвой птицы, пустые ящики из-под угля, он дышит, как паровоз, вздымая пыль вокруг, и так он долго стоит и таращится по сторонам, словно забывшись или забыв, зачем пришёл. Тогда Фред откидывает крышку и садится. Он сидит и зевает, худой и бледный, посреди шёлковых оборок. Та ещё картинка. Он упирается в меня взглядом. Я прячусь за маму, так и не открывшую лица. — Не тронь его, — шепчет она. Отец оборачивается к ней со скорбным, почти извиняющимся выражением на лице. А потом делает самое удивительное. Он наклоняется и обнимает Фреда, прижимает его к себе, похлопывает по спине, даже мама не может не посмотреть на то, как отец вместо взбучки ласкает Фреда. Из-за отцова плеча я ловлю взгляд Фреда, растерянный и до смерти напуганный, кто-то хлюпает носом, и это не Фред, это плачет отец, Арнольд Нильсен.
Я сбежал вниз, лёг. Спустя время пришли остальные, голоса звучали слабо и тихо. Я всё равно заткнул уши. Чтоб не слышать их разговоров. Хотя Фред голоса не подавал. Наверно, поколотит меня за то, что я его выдал, скорей всего, отвесит мне двойную порцию, раз не получил свою от отца. Было б куда лучше, если б Фреда сразу отлупили, и дело с концом. Я трепетал в ожидании, какой там сон, я был и растерян, и напуган — как Фред. Он пришёл, когда все улеглись, и присел ко мне на кровать. Я молчал. Ждал. А он просто сидел. Не в силах ждать дольше, я шепнул: — Прости. — Фред и тогда не сказал ни слова. Огромная тишина удерживала его тень надо мной. В руках у него что-то было. Но что, я не видел. Наконец он решил заговорить. Он выдохнул два слова: — Я злой. — Лучше б уж не говорил ничего. — Нет, не злой, — шепнул я. Фред наклонился пониже: — Откуда ты знаешь? — Я задумался. Всё-таки проще было бы перетерпеть побои. — Ты никогда не делал ничего злого, — сказал я по размышлении. — Не делал? — Вообще-то Фред беспрестанно что-нибудь вытворял: он послал домоуправу Бангу посылку с моей пижамой, он молчал два года, он закрывался в гробу на чердаке, и это лишь малая толика всех его проделок, но если Бог есть, разве он не посмотрит на всё на это сквозь пальцы, неужто же он вносит в свою картотеку даже шалости? — Ты не сделал ничего по-настоящему злого, — сказал я. Фред отвернулся. — Пока не сделал, — шепнул он. Теперь и я зашептал: — Пока? Ты разве собираешься, Фред?
Машина проехала вниз по Киркевейен, скользнув фарами по нашей комнате. Теперь я разглядел, что он держит в руках. Это был диск для метания. Фред не отвечал. Лишь поглаживал диск, лежавший у него на коленях. Потом улыбнулся. — Юношеский диск, — шепнул он. — Полтора килограмма. — И больше он ничего не сказал. Лёг спать. А диск положил на подоконник Пришлось мне тащить его назад в гостиную. Диск был вполне увесистый. Хорошо ещё, что он не взрослого размера. И что там Фред задумал? Во мне проснулось беспокойство. Я снова взял письмо, зажёг лампочку над кроватью и стал читать вслух. Не знаю, слушал ли он или спал. Но я всё равно прочитал письмо от первой до последней фразы, наикрасивейшей в мире, и я сделал это, ни разу не всхлипнув. Это оказался последний раз, что мы читали письмо.
Никаких гробов в Осло в те дни не пропадало. Отец открутил золочёные ручки, содрал шёлковую обивку и нарубил его на дрова, а в декабре, когда похолодало и потянуло от балконной двери, стал топить ими камин. Гроб горел прекрасно. Но я не особенно любил греться у этого огня, я одновременно и зяб, и прел, так что обычно уходил, когда отец разжигал в камине гроб, в котором однажды лежал Фред. Поздним вечером такого дня, когда все в квартире слегка обезумели от жёсткого лихорадочного каминного жара — отец даже пошёл на улицу охолонуться, — дверь нашей комнаты рывком распахнулась, и на пороге показалась Болетта, руки у неё дрожали, и она не могла вымолвить ни слова. Я не предполагал, что добрейшая Болетта способна на такой гнев, я ни разу не видел её в столь чудовищной ярости, она была как распрямившаяся тугая пружина. — Где письмо? — прохрипела она. —