Хэмфри Богарт и Лорен Бэколл. Потом возникает имя на двери, Стернвуд, и палец, толстый довольно, заскорузлый палец Богарта, который давит на звонок. Дверь открывает в меру чопорный слуга, Богарта впускают, слуга идёт доложить господину генералу, что пришёл Марлоу, и тут появляется дама в короткой белой юбке, видимо, ей в любую секунду грозит партия в теннис, и сперва я принимаю её за Лорен Бэколл, но нет, это Кармен Стернвуд, её младшая сестра, в исполнении Марты Викерс, и она произносит фразу, которую я не могу забыть: обращаясь к Богарту, и без того чувствующему себя не в своей тарелке здесь, в церемонном холоде богатства, она ощупывает взглядом этого странного субъекта и говорит: — You're not very tall, are you? — А Богарт комкает губы, как тонкую бумагу, и отвечает: — I try to be. — Это фильм для взрослых. Я слышу, что в зале смеются, точнее, хмыкают, смеяться здесь не принято, только хмыкать да подергивать вверх-вниз плечами. Так, оказывается, смеются на показах чёрно-белых фильмов для взрослых. А дама в белой юбке внезапно кидается Богарту в объятия, и я думаю, без всякого перехода, потому что мысли одолевают меня со всех сторон, что так именно выглядела Шоколадная Девочка, та, из цирка Мундуса, о которой рассказывал отец, но возвращается слуга, и Богарт галантно отцепляет от себя даму, а в следующий момент мы видим его в теплице с господином генералом, прикованным к инвалидной коляске. How do you like your brandy, sir? — спрашивает генерал. — In a glass, — отвечает Богарт. Плечи зрителей трясутся сильнее, хмыканье аукается громче, и Богарт получает своё задание, его рубашка липнет к телу, и я выпадаю из сюжета, я перестаю понимать, но это не играет роли, я всё равно ощущаю холод распаренной теплицы, Богарт покрывается испариной, прямо ледяной, хоть в виски её добавляй, а я пытаюсь определить рост Богарта, он действительно не великан, Марта Викерс верно подметила, но он наверняка кажется и ещё ниже оттого, что поддёрнул так высоко брюки, чуть не до подмышек. Додумать эту мысль я не успеваю, потому что по дороге от генерала слуга заводит Богарта в какую-то комнату, видно, спальню, поскольку здесь стоит кровать, двуспальная кровать под балдахином, а у окна — стол, полный бутылок, и какая-то женщина наливает доверху стакан, а потом оборачивается к Богарту. Это Лорен Бэколл. Мы видим её впервые. Педер проводит пальцем по моей руке. Я поворачиваюсь к Вивиан. Она не шевелится. Кажется, будто она медленно втягивает в себя воздух, вдыхает происходящее. Лорен Бэколл не сводит с Богарта глаз, она вся горит, горит чёрно-белым пламенем, ноздри раздуваются, она как зверь, как львица, а потом она начинает смеяться своим фирменным бэколловским смехом и говорит с издёвкой: — You 're a mess, aren't you? — А Богарт отвечает — I'm not very tall either. Next time I'll come on stilts. — Нет, всё же невозможно описать то, как это было в первый раз, потому что ты делаешь это постфактум, в другое время, в другом свете. Видимо, воспоминания — как марки, они не соответствуют первоначальной стоимости, а медленно, но верно растут в цене в твоей личной коллекции, которую ты страхуешь дороже, чем своих детей. Ты не можешь держать в собрании всё, всю жизнь, ты должен выбирать, что-то приходится выкидывать, что-то отдавать на обмен. Как знать: вдруг эта сцена, как мы сидим в кинотеатре «Розенборг», ряд четырнадцать, места 18, 19 и 20, в сером свете с экрана и ни черта не понимаем, одновременно включённые в действие и отрезанные от него, всего лишь визуальный ряд, который я теперь озвучиваю по-новому, накладываю поверх изначального мой нынешний голос, который обращается вспять, сквозь прожитые годы и воспоминания, с тем чтобы подогнать сцену под моё повествование? Это не исключено. Но одно по крайней мере точно было на самом деле. Я видел это своими глазами. Слышал собственными ушами. И не забыл. Когда я в следующий раз обернулся к Вивиан, она плакала.
Потом мы выходим на прожаренные улицы, здесь папы моют машины, а мамы стоят у окон, облокотясь о подоконники, и смеются над чем-то, наверно, над их важничающими тщеславными мужьями, которые любуются своими отражениями в сияющих капотах и колпаках. Это похоже на неурочную общегородскую переменку, мир снова заиграл красками. Карапузы с заклеенными пластырем коленками цепляются за слишком большие рули и по маминому свистку поворачивают и едут в другую сторону. Мы не здесь. Всё это проходит мимо нас. — Неслабое кино, — говорит Педер. — Неслабое, неслабое, бляха-муха, — откликаюсь я. — Да уж, бляха-муха, совсем неслабое, — поддакивает Педер. Вивиан молчит, она задумчива, тиха, идёт бочком как-то. Мы с Педером провожаем её домой. Она и там ничего не говорит, исчезает в ближнем к церкви подъезде, но я вроде бы замечаю шевеление занавесок на третьем этаже, тень, задёргивающую их поплотнее. Мы ещё стоим внизу, ждём. Гаснет свет. И всё. Потом мы бредём к Гимлевейен, какая-то женщина громко смеётся в ресторане отеля «Нурюм», из комнаты доносится чужеземная музыка и исчезает в темноте, медленно сгущающейся за нами. — Вивиан плакала, — тихо говорю я. Педер кивает — Слышал. Плакала. — Какое-то время мы идём молча. Во мне проклёвывается беспокойство. — Чего она плакала? — спрашиваю я. Педер пожимает плечами: — Наверно, фильм показался ей грустным. — Может быть. Тебе тоже? — Я ни фига не понял, — отвечает мне Педер. — А ты? — Мы стоим перед домом Педера. Я пожимаю плечами. — Лорен Бэколл была чертовски хороша, — шепчет он. — Да уж. Ты видел эти ноздри? Бляха-муха! — Педер смотрит на меня и смеётся: — Так ты тоже ни фига не понял! Ты даже не понял, как её звали в фильме! — Мы оба хохочем. Потом замолкаем. — А как? — спрашиваю я. — Вивиан её звали, — отвечает Педер.
Домой этим волшебным вечером я лечу со всех ног, повторяя про себя чарующие имена и боясь, что меня подкараулят и поколотят. На бегу я вспоминаю фразу, которую любил повторять отец: что важно не то, что ты видишь, а то, что ты думаешь, что ты видишь. Что, например, отец думал, что видит, когда строго ему в лоб со свистом летел диск, который провожал глазами Фред, неподвижно стоя в кругу? Что было важнее в тот момент, то, что он видел, или то, что он думал, что видит? Мама уже спит. Болетты нет. Фред лежит в кровати. В утренней позе. Я подсаживаюсь к нему. — Кое-кто хочет с тобой поговорить, — говорю я. Фред сдвигает с подушки синее опухшее лицо. — Кто? — шепчет он. — Двое. Они поджидали меня у школы. — Фред молчит. Потом с трудом спрашивает: — Как они выглядели? — Как близнецы, — отвечаю я. Фред смеётся и тут же хватается за рот. Сквозь пальцы сочится кровь. Вдруг он вцепляется мне в плечо. — Они тебя не били? — Меня до спазма в горле трогает его тревога, что Фред, разделанный под котлету, беспокоится обо мне. Не в силах говорить, я мотаю головой, Фред снимает руку с моего плеча. — Барнум, что они сказали? — Спросили, жив ли ты, — говорю я. Фред снова смеётся, зажимает рот, у него слёзы на глазах — Так и спросили? — шепчет он. — Да. — А ты что ответил? — Что ты жив. Они хотят, чтоб ты пришёл в Стенспарк. В десять вечера. — Несколько секунд Фред не подаёт признаков жизни. Хоть бы уснул, думаю я. — Сейчас сколько? — спрашивает он вместо того. — Полдесятого. Ты не пойдёшь ведь, да? — С дороги, Барнум.
Фред выбирается из кровати. Я подсобляю ему. Ноги почти не держат его. Потом я одеваю его. Все тело синее и вздутое. Фред смеётся. Я одеваю смеющегося Фреда. Вина на мне. Чёрт меня дёрнул проговориться! — Не ходи, — шепчу я. — Рубашку белую. — Пожалуйста, Фред. — Барнум, рубашку — белую. — Я достаю из шкафа белую, надеваю на Фреда и сам застёгиваю все пуговицы, кроме трёх верхних. — Фред, я пойду с тобой. — Хорошо, — только и отвечает Фред. Хорошо-то хорошо, да ничего хорошего. Мы выбираемся из квартиры. Мама спит. Болетта ещё не вернулась. Доходим до Стенспарка. Город спит. Темнота тёплая. Сирень красуется. Взбираемся наверх, на Блосен. Последний отрезок я тащу Фреда. Садимся на скамейку на вершине. Отсюда нам видно почти всё, а нас почти никому. Никого и нет. — Ты слышал о Ночном палаче? — Фред не отвечает. Он весь настороже. Смотрит во все глаза по сторонам. — Ночной палач закапывал здесь лошадей. Мёртвых лошадей. По ночам закапывал. А днём его никто не видел. — Умолкни, — шипит Фред. — Правда-правда, — говорю я. — Ты веришь в эту фигню? — Тут появляются они. Их четверо, они медленно поднимаются по горке со стороны церкви. Они озираются, бросают быстрые, насторожённые взгляды по сторонам, нервничают. Они идут плотной массой, сливаясь друг с дружкой, но я узнаю двоих из них, близнецов. Показываю пальцем. Фред даёт мне по руке. Он сидит. Мне хочется сбежать. — Не суетись, — шепчет он. И улыбается. — Теперь мы с тобой Ночные палачи, Барнум. — Фред убирает улыбку и поднимается, как калека. Мы спускаемся по лестнице к фонтану на углу. Мы их видим. Они нас нет. Вон, сгрудились у карусели. — Время? — шёпотом спрашивает Фред. Я показываю ему. Десять. Фред кивает. И движется в их сторону. Он хромает. Я семеню за ним. Он оборачивается: — Барнум, жди здесь. — Но четвёрка уже увидела его. Один из них окликает его по имени. Фред останавливается. Я стою прямо за ним. Его белая рубашка сияет. До меня начинает доходить, почему он выбрал именно её. Он стоит как истукан. Фред и та четвёрка у карусели меряются взглядами. Их четверо. Нас двое, нет, один с половиной. Никто из нас не шевелится. Мы — как статуи Стенспарка. Кто выдержит дольше? Кто сумеет задушить ночь в себе? Кто сильнее в ожидании? Фред, само собой. Те начинают медленно двигаться к нам. Фред держит руки за спиной. Его белая рубашка сияет. Он стоит как вкопанный. Они останавливаются, не дойдя до нас буквально пары метров. Они оглядывают Фреда. Я думаю, что он улыбается своим развороченным ртом, но видеть я не вижу, поскольку стою у него за спиной. — Ни черта себе, — охает один из них, с фингалом под глазом, полученным, надо надеяться, от Фреда, и уже, как мне кажется, собирается кинуться на Фреда, но вместо этого отступает чуть назад и затискивается между двойней. Четвёртый подходит ещё ближе. Руку он де