С таких сейшнов началось превращение Дворцового парка в злачное наркоманское место, куда стекалась молодёжь, протестующая, выражаясь их языком, против пляски смерти вокруг пластмассового бога и золотого тельца. И смех и слёзы, — но я понял тогда с некоторой печалью, что видящее око само решает, что ему увидеть, оно крутит миром и всё, что ты видишь или увидишь, имеет и обратное действие.
Они появились под сумерки — Понтус, маэстро и вся братия, — в полусвете, который стоит и колеблется, с тяжёлым сердцем расставаясь с ещё одним днём месяца, вслед за коим туман с фьорда затопит улицы и сгладит расстояния и углы. Солнце оседало красной тенью между деревьев. Блестели листья, тихо елозившие вдоль по всему пригорку. Киношники стали табором за караулкой гвардейцев. Мы подошли поближе. На площадке царила беспорядочная суета. Все куда-то бежали. Возможно, их поджимало время. Малокровную даму в шубке напудрили, отчего она стала ещё бледнее. Понтус сел на скамейку, которую ему притащили. Она была неотличимо похожа на ту из Санктхансхауген. Зажгли свет. Специальная машинка стала сдувать листья в сторону Понтуса. Я загадал, чтобы разметало весь сценарий, а я бы подобрал его и вернул режиссёру, не забыв разложить по порядку. Я помахал Понтусу, привлекая его внимание, но он не заметил меня. Он что-то писал на клочке бумаги, отгородясь от мира. Я сразу понял, что мечтаю быть похожим на него. Педер взял меня за руку. — Скажи ему, что твоя бабушка была известной актрисой, — прошептал он. — Понтусу? — Режиссёру, чучело! Это он всё решает. — Что решает? — Всё, Барнум! — Режиссёр махал руками с видом дирижёра, которому не удаётся добиться от оркестра слаженной игры. Наконец он сел на стул и скрестил руки. Я подумал о Пра, не оставшейся ни в одном фильме. — Актрисой была прабабушка, — шёпотом поправил я. — Всё одно. Скажи. — Педер пихнул меня в спину. Мне кажется, Вивиан тоже толкнула меня, несильно. Я набрал воздуха и пошёл к режиссёру. Когда я вырос перед ним, он взвился от злости. — Нет, мы когда-нибудь отделаемся от этих мальчишек? — завопил он. Я глубоко поклонился: — Моя прабабушка была известной актрисой в Дании. — Режиссёр посмотрел на меня одним глазом: — Вот оно что. Твоя бабушка была датской актрисой. А как её звали? — Я назвал имя Пра. Он помотал головой: — Не знаю, к сожалению. Это ещё до меня было. — Режиссёр снова углубился в свой сценарий. Я стоял как истукан: не знал, как мне быть, да и ходить по палой листве удовольствия мало. Так прошло какое-то время. Режиссёр поднял глаза от сценария и снял очки. — Сколько с тобой? — Нас трое, — ответил я. Режиссёр развёл руками: — Ну ладно. Раз от вас не отделаться, проще вас задействовать. — Он встал, подошёл к двум женщинам, одна из которых утром гримировала Понтуса, и поговорил с ними. А о том, что последовало за этим, я вынужден рассказывать чуть слышно, потому что год спустя, когда мы пришли в кинотеатр «Сага» на премьеру фильма, мы испытали безмерное разочарование, хуже того, к чувству, что нас надули, примешивалось вовсе нестерпимое ощущение позора, так что я прошепчу одними губами: нас взяли в статисты. Нарядили в старинную одежду, широкие штаны, которые щекотали бёдра, слишком большие ботинки и тужурки, застёгивающиеся на большее число пуговиц, чем у нас пальцев. — У тебя красивые кудри, — шепнула гримёрша и начесала их чуть пышнее, чем надо. Вивиан досталось длинное шуршащее платье, тяжёлое пальто и высокие сапожки. Из нас получилась та ещё компашка. Год оказался 1890-й. Город — Кристианией. А мы возвращались домой от тёти с дядей, живущих на улице Вергеланна, и шли через Дворцовый парк. — Вы братья с сестрой, — объяснил режиссёр. — Это странно немного, — возразил Педер. — Почему странно? — Педер встал рядом со мной и притянул Вивиан поближе. — Мы разве похожи на одну семью? — Режиссёр тяжело вздохнул: — В прошлом веке семьи выглядели как раз так, — пояснил он. — А теперь марш к воде и играйте как ни в чём не бывало. Только не смейте поворачиваться! Понятно? — Мы кивнули. — Нам надо думать о чём-то специальном? — спросил я. Режиссёр долго не отводил от меня глаз. — Думать? — Да. Думать нам о чём? — Подошёл Понтус. — О Барнум, мы стали коллегами? — Похоже на то, — признался я. Понтус рассмеялся, показывая жёлтые зубы и ямочку на щеке. — Я подскажу, о чём вам надо думать. О бутербродах, которые вы съедите, когда вернётесь домой. С индейкой. Ветчиной. Мясом. Колбасой. Жирным майонезом. О шоколаде со сливками. — Режиссёр прервал его: — Довольно, Оскар. Для раздумий им хватит. — И вот мы уже снимаемся в кино. Мы спустились к чёрному пруду, по которому плавали утки, а у нас за спиной продолжились съёмки. Мы не оборачивались. И не сказали ни слова. Не знаю, о чём думали Педер с Вивиан, но лично я прикидывал, как бы я это описал. Во-первых, мы не были бы братьями с сестрой. Нет, лучше б мы были тремя друзьями, возвращавшимися с вечеринки или бала, точно — с бала, мы с Педером оба влюблены в Вивиан, и теперь в программе вечера окончательное выяснение отношений — он или я. Но тут Вивиан падает в пруд, в самом глубоком месте, плавать она не умеет, вода в такое время года ледяная, и её тянет под воду. Приходится нам с Педером на пару спасать её, мы бросаемся в воду и вытаскиваем её на берег. Но поздно. Она не вынесла пережитого и умирает на наших беспомощных и бесполезных руках. — Думаю, мы отошли уже достаточно далеко, — шепчет Педер, когда мы доходим аж до Парквейен. Тогда мы наконец оборачиваемся, режиссёр стоит как тень в круге прожектора и машет нам рукой. Мы бегом бросаемся назад. — Превосходно, — сказал он. — А не надо повторить? — предложил я. — Не надо. Всё отлично. — Мы переоделись в своё и получили по пять крон каждый. Нам заплатили! Мы пошли восвояси той же дорогой, к пруду, только теперь карманы нам оттягивал гонорар за участие в съёмках фильма, каждому по пятёрке, всего пятнадцать крон. — Это надо отпраздновать! — закричал Педер. — Давайте напьёмся! — Утки поднялись в воздух, взмахнув тяжёлыми, разбрызгивающими капли крыльями. — Давайте! — откликнулся я. И мы действительно напились как сапожники, особенно Педер, не говоря уж обо мне. — Барнума развозит быстрее всех, потому что он со стопку ростом, — любил говорить Педер. На что я отвечал, что таким тушам всё как слону дробина. Потом мы ещё добавили. Мы пошли в «Марки Миила, покупка и продажа», где опустошили холодильник в задней комнате, там нашлось даже шампанское обмывать особо выдающиеся сделки, так что, возможно, отец с папой Педера выпили шампанского в тот день, когда письмо прадедушки перешло из рук в руки. По крайней мере, мы от шампанского не удержались. Наоборот, мы откупорили его с грохотом и стали пить пенистый, с щекочущими пузырьками сок прямо из горлышка в честь более чем знаменательного события: мы снялись в кино, в фильме «Голод». Так мы просидели остаток вечера, в тесной задней комнатёнке, в застоялом запахе старых писем, чокаясь шампанским, «Кампари» и колой. Вивиан не пьянеет, потому что она красавица, сказал бы Педер. А я вновь испытал то же состояние опьянения, пережитое мной на Ильярне, хотя впервые я прочувствовал хмельной дурман в маминой спальне: если там вдохнуть поглубже, на языке появляется приторный, тёмный вкус «Малаги». Так мы коротали время. А затем меня повело, сперва медленно, но потом словно нажали кнопку «пуск», и что странно — большую часть меня затопила тень, но в другой части тут же зажёгся свет, причём я не догадывался о наличии этого закутка, а между тем в нём я был кум королю, здесь, пока не потухнет свет, эталоном меры служила линейка Барнума, тень моя была здесь длинная и ловкая, идеи рождались одна за другой, они толкались в голове, а я был повелителем. Я вытащил тетрадку и написал на чистой странице: «Откормка». Это был мой новый замысел, хотя прошло много лет, прежде чем я довёл его до ума и выиграл на киностудии «Норскфильм» большой конкурс сценариев. Но начал я тогда. — Что там у тебя? — спросил Педер. Я пролистал к началу, к лилипутскому городочку. — Написал вот, — ответил я. — Написал? Сам? — Я поднялся на ноги. Стоял я, правда, нетвёрдо, раскачивался на полу так же, как мысли шатались в моей голове. — Да, — выговорил я громко. — Я начал писать! — Педер захлопал в ладоши: — Читай, Барнум, читай своё произведение! — И я прочёл им начало моего самого первого в жизни сочинения, не считая школьных, но их я в расчёт не принимаю. Когда я закончил, Вивиан улыбнулась, но Педер хранил молчание, лишь откупорил ещё бутылку пива. — Здорово, — сказала Вивиан и одарила меня поцелуйчиком в щёку. Я попробовал удержать её, да не сумел. Неправда, что она не пьянеет потому, что такая красавица. Не набиралась допьяну она по той причине, что не пила. Что и способствовало, видимо, её красоте. — Какая ты красивая, — сказал я и плюхнулся на диван. — Не дури, — одёрнула меня Вивиан. Я посмотрел на неё и теперь только заметил, что она в парике, а лицо белое от слоя грима. — Правда! Сегодня я буду писать про тебя. — Педер спросил нетерпеливо: — А дальше что? История не может закончиться так, да? — Я задумался. Я чувствовал себя в ударе. Дело катилось как по маслу. Сам я был колесом. — Его сажают в тюрьму! — закричал я. — А там всё гигантское, в разы его больше, точно как в городочке всё было ему по пояс. Из самого высокого человека в мире он теперь превращается в самого мелкого. И только цветы, которые он спрятал, напоминают ему о городочке. — Я смолк, какое-то время было тихо. — Мне понравился ход с цветами, — прошептала Вивиан. Педер встал: — И в чём смысл? — Вивиан засмеялась: — Ты можешь сосчитать, сколько истрачено слов, — сказала она. Я тоже засмеялся и подхватил: — Именно! Ты можешь посчитать все слова, которые я написал. Посмотрим, поймёшь ли ты их! — Педер подошёл ко мне поближе: — Барнум, а сам-то ты понимаешь? — Я помотал головой, довольно опрометчиво. — Понятия не имею, — признался я. До дома меня довёл Педер. Когда я пришёл в себя в следующий раз, я сидел в передней перед ходиками. Они не шли. Монеток в ящике под ними не было. Время оказалось на мели. Ещё передо мной стояла мама. В отличие от часов она была вся в движении, словно пыталась удержать равновесие с помощью одних пальцев. За ней, сбоку от оцепеневших часов, опиралась на палку Болетта, и мне показалось, что в нашей комнате завозился Фред. Кто-то засмеялся. Пустяки, это я сам. Мама заплакала. — Звонил директор школы, — сказала она. — Да что ты! И чего говорил? — Мама перестала плакать и схватилась за мой ранец. — Барнум, у тебя ещё есть шанс! Сказать нам правду! — Правду? — Чем ты сегодня занимался? Потому что школу ты прогулял! — Я задумался. Теперь я не рассекал плавно, а увязал и заваливался то на один бок, то на другой. Из отличного круглого колеса я превратился в погнутое, с восьмёркой, которое, кренясь и вылетая за флажки, катится по горке полной ёжиков. — Я писал, — прошептал я тихо. — Писал? — Да. А потом начались съёмки. Ты что, не веришь мне? — На это мама рассердилась. Она открыла ранец и запустила в него свои дрожащие от ярости руки. — Директор устал от твоих бесконечных прогулов! — кричала она, роясь в моих вещах. — Тебя не допустят до экзаменов, если ты не исправишься! — Я пожал плечами. Они плохо слушались меня. — Плевать, — ответил я. Мама нависла надо мной, губы у неё дрожали. — Не корчи из себя Фреда! У тебя всё равно не получится, Барнум! — Но и у меня губы плясали не меньше, чем у неё. — Честное слово! — сказал я. Мама отступила на шаг. Она стояла, держа в одной руке «Голод», а в другой тетрадь с моим сценарием. На миг она оттаяла, но тут же снова смёрзлась, как лёд. Снова приникла ко мне. — Барнум, ты ещё и выпил? — Я кивнул. Это движение оказалось лишним. И я упал со стула в тень под часами. Сказать мне было нечего. Да и теперь что скажешь. Я просто-напросто сверзился, как куль, со стула, а то, что я рассказываю вам, известно мне с чужих слов. Лёжа в тот момент у маминых ног, как остановившееся время, я был сам себе повествованием, тем, о ком сочиняют истории. Я в курсе только, что мне был прописан рецепт Болетты, унаследованный ею от Пра и переданный дальше маме: вино с хин