Полуденный бес — страница 32 из 83

– Поповская казуистика, – огрызнулся Дорофеев. – Натренировались в своих семинариях и академиях.

– А вы что думаете об этом, Джон? – спросил Барский, щедро добавляя в кофе коньяк.

– Я думаю, – ответил Половинкин, – что господин Дорофеев совершенно прав.

– Вы не согласны с Петром Ивановичем?

– Нет, он тоже прав. Впрочем, это неважно. Господин Сид прав в том, что касается России. Несчастье вашей страны, что она обожествила Отца. Я говорю не о Боге. Я говорю о комплексе Отца, которым больна Россия.

– Правильно! – закричал Сидор. – Еще Фрейд писал…

– Фрейд здесь ни при чем, – Половинкин поморщился. Было видно, что он жаждет высказаться и злится оттого, что ему мешают. – Русский комплекс Отца сложно описать, но он пронизывает весь хребет нации. В сущности, он и есть ее хребет.

– Что же тут плохого? – Чикомасов недовольно пожал плечами. – Да, мы культура патриархальная.

– Однажды в Кинг-Тауне рядом с Вашингтоном, – продолжал Половинкин так, словно не слышал Петра Ивановича, – я видел, как молилась девочка-мулатка, католичка. Она была в церкви одна и не заметила, как я вошел. Она очень грациозно сползла со скамьи на колени и горячо молилась Матери Марии. По ее лицу текли слезы, она захлебывалась от детского горя или… счастья? Уверен, она просила для себя что-то очень наивное, даже смешное. Скажем, чтобы в нее влюбился какой-то мальчик. Но если бы в тот момент она попросила меня отдать свою жизнь за ее просьбу, я бы ни секунды не колебался! Но так нельзя просить человека, даже родную мать! Любовь матери способна на многое. Но она не может заставить мальчика полюбить ее дочь. А Матерь Божья может. Потому что она сама – Любовь!

Барский, Дорофеев и Чикомасов с изумлением следили за Джоном. Его лицо как-то странно осветилось, и в то же время организм его сотрясала какая-то боль. Она рвалась наружу и не находила выхода.

– Среди протестантов, – рассуждал он, – самое прекрасное – это коллективное доверие. Если негры в Америке обожают свой рэп, почему бы в негритянских кварталах не плясать во время службы? Как это красиво, когда они поют и пляшут в белых одеждах вместе с белой сестрой милосердия! В протестантизме трогает смесь ребячества и ответственности, да, ответственности, когда это касается общего дела!

– Вы говорите как убежденный протестант, – согласился Чикомасов. – Но что вам не нравится в православии, мой друг?

– А мне всё не нравится в вашем православии, – грубо ответил Половинкин. – И чем скорее вы поймете, что оказались в тупике, тем будет лучше для вас и… для всех.

– Кого всех?

– Всех! Русских и не русских.

– А вы разве не русский? – мягко уточнил Чикомасов.

– Стоп! – закричал Дорофеев. Он с видимым удовольствием слушал Джона и даже подпрыгивал на стуле. – Нечестный прием! Отказаться спорить с неотразимыми аргументами, схватить за грудки, дыхнуть перегаром и сказать: а ты сам-то, блин, русский или татарин?

– Я выпил не больше вашего, Сидор Пафнутьевич, – обиделся Чикомасов.

– Не называйте меня Пафнутьевичем!

– Я потому это спросил, – осторожно продолжал священник, – что всякая вера – дело сердечное. И ежели сердце не лежит, тогда, что ж, можно и по-вашему на вещи взглянуть. Миллионы каких-то существ окопались на одной пятой земной суши, говорят на тарабарском языке, водят хороводы вокруг дорогих могил, посыпают их крутыми яйцами и любят Пасху больше веселого Рождества. Поверьте, я очень понимаю, что можно и так на это посмотреть. Я сам когда-то так думал. Пока сердце не подскажет, ум ничего не решит.

– Ничего вы не решите с вашим сердцем, – упрямился Джон.

– Но ваша девочка-мулатка? Вы сами себе противоречите.

– Дело в том, – сквозь зубы сказал Джон, – что вам одним ваших проблем не решить. Не может решить свои проблемы народ, который истреблял себя десятками миллионов. Вы – нация обреченная. Вы – наша проблема. Мы не можем позволить вам утащить нас в пропасть. Мы должны помочь вам безболезненно закончить свою историческую жизнь. В перспективе Россия – это гигантский хоспис, приют для безнадежно больных. Безнравственно выгнать их на улицу и сказать: живите свободной жизнью, возрождайтесь! Хотя именно это и провозглашают ваши теоретики «перестройки». Они хотят погнать забитую до полусмерти кобылу по европейскому пути и нахлестывают ее плеткой. Но она уже не в состоянии бежать! Пожалейте бедное животное! Напоите, накормите, но не трогайте. В крайнем случае сделайте… укол.

– Как страшно вы говорите. – Все лицо Чикомасова передернулось.

– А бить полумертвое животное, чтобы за «пятьсот дней» догнать и перегнать Америку, это не страшно?!

– Очень страшно.

– Так в чем же я неправ?

– А я и не говорю, что вы неправы. Повторяю, это вопрос не ума, а сердца. В противном случае – это лишь выбор между двумя жестокостями. Но тут я вам не советчик.

– Господи, о чем вы говорите! – не выдержал Дорофеев и снова подпрыгнул на стуле. – Кобыла… Достоевский какой-то… Все гораздо проще! Вот я – чистокровный русак, родился в Архангельской области. Но я не собираюсь в хоспис! Я молод, талантлив, хочу славы и денег. И я не скрываю этого! Когда мне надоест эта страна непуганых идиотов, я поеду во Францию, в Германию, в Соединенные Штаты. Мне уже сделали предложения два американских университета.

– Опять вы о себе, Сид, – вмешался Барский. – Это становится скучно. Вы не прояснили свою мысль о комплексе Отца, Джон.

– Да, у меня своя теория России, – торжественно провозгласил Половинкин. – Вот Петр Великий. Он заставил сына Алексея быть крестным отцом своей любовницы, будущей императрицы. И это при живой матери! Тут не в одной жестокости дело. Главное – цельность воли. Что ему стоило не издеваться над сыном и его матерью? Неужели от этого русская жизнь пошла бы иначе? Да, пошла бы! Вся петровская конструкция рухнула бы. Поэтому все остальное: бритье бород, уничтожение миллионов – суть одно и то же. Петр знал, что такое сила общего натяжения, остальные – нет. Он был зодчий, они – материал.

– В отношении Петра вы правы, – согласился Чикомасов, – но он не единственная фигура русской истории. А я так считаю, что и не главная. Куда важнее ее духовные деятели. Все знают со школы, кто такие Грозный, Петр Первый, Ленин, Сталин. А попроси их рассказать о Сергии Радонежском, Феодосии Печерском, Иоанне Кронштадтском? Молчат как рыбы.

– Я скажу вам о Кронштадтском, – мрачно заявил Дорофеев. – Кошмарный был жулик! Обожал роскошь и по-свински бранил Толстого, потому что тот был в сто раз талантливей его.

– Вот вы говорите о комплексе Отца, Джон, – грустно произнес Чикомасов, кивая на Сидора. – А у нас тут сплошная безотцовщина…

– Долой отцов! – завопил Дорофеев. – Кто делал революцию? Я хочу сказать, революцию духа. Молодые, талантливые – маяковские, хлебниковы, мейерхольды! А в результате что вышло? Засела наверху заплывшая жиром старая сволочь и поучает нас! Ну как ей снова под задницу бомбу не подложить!

– Ничего вы не подложите, – усмехнулся Барский. – Покричите, покривляетесь и также заплывете жирком. Это закон всех поколений.

– Нет! Мы генетически изменим русскую культуру. Мы внедрим в нее ген безотцовщины. Главное – разбить вдребезги образ Отца!

– Убить… – тихо подсказал Джон.

– Именно – убить! Слово найдено! Ура!!! О, это целая программа, и мы ее уже выполняем. Недавно мой друг, художник, провел одну акцию. Он вышел на Красную площадь, бросил на брусчатку фотографию своего покойного папаши и истоптал ее ногами.

– Очень смело, – поморщился Барский. – Это не Тусклевич ли?

– Именно Тусклевич! Гениальный художник!

– Это не тот ли, который обмазал своим калом картину Репина в Третьяковке?

– Он! – хихикнул Сид. – Ведь это позор для страны, что откровенно садистская картина стала ее живописным хитом, как во Франции «Джоконда». Соберутся человек по сорок и глазеют на старого маразматика. Прикончил сына и вымазался в его крови, как вурдалак.

– Я видел эту картину, – сказал Джон. – Это великое произведение. Но именно поэтому его следует уничтожить.

– Ну, это лишнее, – не согласился Сидор. – Это только прославит ее. Будут говорить, что маньяк уничтожил полотно великого Репина. Гораздо эффективнее вымазать ее дерьмом.

– Нет, уничтожить! – Джон печально качал головой.

– Все дело в том, – заметил Чикомасов, – что Джона этот вопрос волнует из глубины сердца. А вы, Сид, не Отца хотите уничтожить, а конкурента.

Спор зашел в тупик.

– Петр Иванович, – вдруг спросил Половинкин. – Ведь вы из Малютова приехали? Мне тоже необходимо туда.

– Правда?! – обрадовался священник. – Послезавтра сядем в мою «ниву» и, помолясь, в путь!

– Вот как нынче попы живут, – с сарказмом заметил Сидор. – На личных авто разъезжают.

– Мне ее один богатый прихожанин подарил, – не обидевшись, объяснил Чикомасов. – Я отказывался, но паства настояла.

– Грешен… – вздыхал Чикомасов, беря рюмку. – Люблю выпить с комсомольских времен. Нельзя и для сана, и для здоровья. Попадья ругаться будет. Она у меня строгая.

– Пушкин ошибался, – говорил Дорофеев. – Главное российское зло не в дураках и дорогах, а в общественных сортирах. Я думаю, что Россия спасется тогда, когда у нас, сортирах будет чисто и там будет играть музыка, как в Америке.

Джон со всеми соглашался. Он перестал различать людей, они слились для него в один расплывчатый образ, который корчил рожи и смеялся над ним. Священник дымил сигаретой. Дорофеев истово крестился и кланялся в пояс, так что зацепил головой край тарелки. После этого он заблеял козлом и, как бы шутя, влепил Чикомасову пощечину. Петр Иванович подставил вторую щеку, и Сидор треснул по ней уже всерьез. Он и в третий раз поднял руку, но Чикомасов крикнул: «А третья твоя!» – и через мгновение Дорофеев, как кукла, отлетел к стене и медленно сполз на пол. Барский кинулся их разнимать, но оказалось, что Дорофеев спит. Больше Джон ничего не видел и не слышал. Его, как огромная рыба, проглотил тяжелый мутный сон.