“motherland” и “homeland”.
– Ну-ну? – заинтересовался Соколов.
– “Motherland” – это родина, то есть место рождения, – перевел Ивантер, самодовольно демонстрируя знание английского, – а “homeland” – место проживания.
– Угу… – сказал Максим Максимыч.
– Эти понятия не враждебны, – продолжал Джон. – И к тому же перед Россией у меня нет никаких обязательств. В общем-то, я не обязан любить вашу страну. И уж тем более вы не можете требовать, чтобы я чувствовал себя здесь… как рыба в воде. Я правильно понял ваше сравнение?
В зале повисло тяжелое молчание.
– Матерлянд, говоришь? – Соколов тяжело встал со стула. – А теперь слушай меня, сынок! В сорока километрах отсюда, в Красном Коне лежит в земле женщина, без которой ты, сукин кот, просто не появился бы на белый свет! Она погибла в том возрасте, в каком ты сейчас. Так что я, Ванечка, не тобой любовался! Я Лизаветой нашей любовался. Глазами ее. Ступай, Ваня, с глаз моих долой и никогда здесь больше не появляйся… И это последнее, что я тебе говорю, я, капитан милиции Максим Соколов.
– Ты сдурел, старый… – гусыней зашипела на него Прасковья.
– Не встревай, мать!
– Не слушай ты его, – сказала Прасковья Джону. – У Максима Максимовича на старости лет с головой плохо стало. Придурь какая-то появилась. Вообще, ты не у него, а у меня в гостях. Наливайте, мальчики!
Все выпили, кроме Соколова и Половинкина. Они измеряли друга друга глазами, как бойцы перед схваткой.
– Вообразите, дядя Максим, – попытался разрядить атмосферу повеселевший от второй рюмки Ивантер. – Аркашка у Петьки ручку целует! Как голубой, ей-богу!
– Какую ручку? – перевел на него взгляд капитан. – С ума сбрендили?
– Нет, правда! Этот чудило покрестился. Петька его крестил. И теперь перед нами не следователь Аркадий Петрович Востриков, а раб Божий Аркадий, который обязан попам ручки целовать!
– Я не Петру, а сану его руку целую.
– Са-ану? У сана, старичок, рук нету! Ручки у Петьки есть! Те самые ручонки шаловливые, которыми он комсомолкам на их тугие сиськи значки цеплял.
– Это правда, Аркашенька? – спросила Прасковья.
– Правда, – смущенно подтвердил Востриков. – Вот сподобился, седой уж весь…
– И слава богу! И неважно, что седой, важно, что сподобился. Вот и я своему, твердолобому, говорю: крестись, пока смертный час не наступил!
– Во-первых, мать, скорее всего, я уже крещеный, – возразил ей Максим Максимыч. – Бабка наша строго за этим следила. А дважды церковь креститься не велит – так, отец Петр? Во-вторых, не буду я церковь менять…
– Какую церковь? – удивился Чикомасов.
– Я – коммунист, – сказал Максим Максимыч. – Был и есмь! Может, и плохая наша вера, но отрекаться от нее негоже. Не по совести. У вас такие люди как называются? Иудами? Вот и у нас – тоже.
Выражение лица Ивантера вдруг сделалось строгим. Он встал и зачем-то закрыл дверь в коридор.
– Напрасно вы, Максим Максимыч, – полушепотом сказал он. – На вашем месте я бы не рассуждал так. Здесь, допустим, свои собрались. Но из проверенных источников стало известно, что готовится масштабный процесс над компартией…
– Что-о?! – взревел Соколов. – Ты думаешь, что ты сейчас сказал? Чтобы я, русский солдат, суда этих паскудников испугался?! (И он стал тыкать пальцем в экран стоявшего рядом телевизора с такой яростью, словно хотел насквозь проткнуть.) Чтобы я партийный билет, на фронте полученный, этим поганцам с покаянием на стол положил? Ты меня, Михаил, хорошо знаешь… Я никогда ни фронтом, ни партейством своим не гордился. Но если нужно будет, если поганцы над нами судилище устроить посмеют, я всё выскажу, как Павел Власов в романе Горького «Мать»!
– Павел Власов… тоже еще вспомнили! – фыркнул Ивантер.
– Да, Павел Власов!
Глаза Соколова побелели, стали бешеными.
Неожиданно на стороне Ивантера оказался Чикомасов.
– Нет, я с вами не соглашусь, Маским Максимыч! – сказал он. – Павел Власов, помнится, не признавал над собой никакого суда, кроме суда своей партии. Неужели и вы – тоже?
Соколов задумался и отвернулся.
– Не знаю, – не сразу ответил он. – Но и в церковь я к тебе не пойду. Нечего мне там со старушками полоумными делать.
– Почему только со старушками, – обиделся Петр Иванович. – К нам в храм и молодежь ходит.
– Вот и занимайся с молодежью, – буркнул Соколов, – ты у нас на это мастак.
– Мой отец, между прочим, тоже воевал, дядя Максим, – напомнил Ивантер, – и, между прочим, не в снабженцах.
– Ну, извини…
Расходились далеко за полночь. Половинкин весь вечер сидел отрешенный. В прихожей Прасковья твердо взяла его за руку:
– Ты куда? У Петра тесно, у Аркаши жена строгая, а с Мишкой, пьяницей, я тебя не отпущу.
Джон вопросительно посмотрел на Соколова…
– Слушай, что Прасковья говорит, – буркнул он.
На улице захмелевший Ивантер пел, пьяно ворочая языком:
Если друг оказался вдруг
И не друг и не враг, а так!
– Эх, Аркашка, ты пьян как свинья! – говорил он. – Жена тебе сковородой по балде даст. А тебе, поп, вовсе домой соваться не стоит. Айда в редакцию! Устроим вечер, то есть ночь уже, воспоминаний! Как сейчас помню, я в плавках, рыжий, молодой и красивый, как черт!
– Где? Когда?
– Напоминаю… Одна тысяча девятьсот шестьдесят седьмой год. Пятиде… пятидесяти… летие Великой Октябрьской социалистической революции… Женское общежитие фабрики имени Ленинского комсомола. В комнате я и две юные представительницы пролетариата, которым терять нечего, кроме… кроме… в общем, кроме того, что они тогда потеряли. Ах, да! Был там и некий четвертый… Вот только запамятовал – кто? Может, вы, святой отец, помните? Такая ужасно смешная была фамилия… То ли Карасев? То ли Плотвичкин?
– Чикомасов, хочешь сказать? – не обижаясь, спросил Чикомасов.
– Надо же какая память! – восхитился Ивантер. – Пошли ко мне, попяра!
– У меня служба, – засомневался Чикомасов.
– У всех служба! У Вострикова тоже служба…
Наша служба и опасна и трудна!
И на первый взгляд как будто не видна!
– Пошли, Петька, – поддержал его Востриков. – В самом деле, что-то не хочется расходиться. Пошли! Выпьем, помиритесь, наконец!
– Ура! – завопил Ивантер, сгребая обоих приятелей в охапку. – Долой всех попов, прокуроров и продажных газетчиков! Мушкетеры мы или кто?
– Ладно, – усмехнулся Чикомасов. – Ох, попадет мне от Насти!
– Жил-был поп, толоконный лоб! – продолжал кричать Миша.
В квартире Соколовых было тихо. Прасковья на кухне мыла посуду, Джон с капитаном смотрели последние теленовости.
– Ах, черти! – постоянно взрывался Максим Максимыч, выслушав очередного оратора, говорившего об августовском путче.
– Дядя Максим, – попросил Половинкин, – расскажите о моей матери.
Соколов бросил на Джона теплый взгляд.
– Убили ее, Ванька!
– Максим, иди сюда! – раздался из кухни крик Прасковьи.
Соколов отправился на кухню.
– Не смей! – услышал Джон ее сдавленный шепот. – Ты забыл, какие мне клятвы давал? Нас не жалеешь, пожалей хотя бы мальчишку!
Капитан вернулся.
– Ты вот что… Раз уж приехал, навести могилку Лизаветы. Недалеко это, я тебя завтра на автобусе отправлю. И мне бы с тобой… Но нельзя… В общем, об этом потом… Главное, чтобы ты побывал.
Вдруг Соколов странно замолчал, уставившись в экран телевизора, где шла запись недавних событий. Там с решительным лицом выступал Палисадов.
«Сообщаю, что мы арестовали путчистов в аэропорту, – говорил он, – я лично руководил их задержанием».
– Вот он, Ваня! – шепнул Соколов.
– Кто?!
– Батька твой.
Глава восьмаяДомик в деревне
Фазенда
Джону приходилось бывать в заброшенных кварталах Нью-Йорка, и он знал, что такое мерзость запустения. Он видел разрушающиеся дома с выбитыми стеклами и заколоченными фанерой оконными проемами, грязными стенами, размалеванными кричащими граффити. Он видел жирных, с лоснящейся шерстью крыс, переходивших из подвалов в канализационные люки так же спокойно и не торопясь, как пешеходы переходят дорогу на зеленый свет. Он видел кучи мусора. Но стоило ему сделать несколько десятков шагов, и он оказывался на чистой широкой улице. По тротуарам мамаши катили коляски с откормленными детьми и выгуливали добродушных ньюфаундлендов. Эти контрасты Нью-Йорка завораживали его. Они были частью безбрежной жизни гигантского Города, который непостижимым образом справлялся сам с собой.
В Красном Коне Половинкин впервые увидел, что живая природа делает с цивилизацией, которую бросил человек…
Чтобы выйти с дороги к рядам домов, пришлось продираться через заросли крапивы. Крапива была выше его ростом и напоминала тропические деревья. Первый ожог пришелся одновременно на лицо и руки. Джон рванулся сквозь заросли, надеясь выбраться из них как можно скорее, но споткнулся обо что-то железное и громыхающее, с рваными острыми краями, распорол себе джинсы и почувствовал, как по ноге струится горячая кровь. Он выругался по-американски, очень громко. Дальнейший путь он проделывал осторожно, глядя под ноги и не обращая внимания на жгучие укусы проклятой травы, в которой чудилось что-то злобно-одушевленное. Препятствия были на каждом шагу. Полуистлевшие скаты от машин, остатки грубой деревянной мебели, мотки стальной проволоки, будто специально брошенной для того, чтобы натыкаться на ее острые, ржавые, вздернутые концы.
Наконец крапива кончилась. Он освобожденно вздохнул и… ухнул по колено в канаву, наполненную жидкой грязью, похожей на ртуть.
Выбравшись из нее, Половинкин осмотрел себя. За каких-нибудь несколько минут он превратился из нормально одетого парня в жалкого оборванца. К тому же рана на ноге наверняка была заражена грязью и ржавчиной. Он достал из спортивной сумки походную аптечку и фляжку с виски. Наскоро обработал рану и обмотал ее бинтом. Затем огляделся.