т, что Жюльен Сюберсо влюблен в Марту Реверсье… Еще один случай, обед в Шамбле, памятная романическая прогулка по волшебному озеру, при луне и первый робкий поцелуй, от которого она устранилась. Почему это? Тогда он думал, что непорочность ее возмущалась любовным порывом его. Но рассудок с иронией замечает: «Полно! в среде этих молоденьких веселящихся девушек и профессиональных развратников, самая благоразумная не побоится дружеского поцелуя». Так почему же? И ответ на это был ударом меча в сердце. «Она любит другого… ей противно прикосновение другого. В состоянии ли я был бы поцеловать другую женщину?..» Как ни малоопытен был Максим в любви, он слишком сильно любил, чтобы не страдать от того, как Мод сторонилась от его ласк. Но, дойдя путем логики до этого осознания, он опять-таки возмущался своими сомнениями при мысли, что он противен обожаемой женщине. Это было бы для него ужаснее измены, и он утешал себя: «Как она мила со мной, как старается нравиться мне!.. В мое отсутствие она отказалась от света… Теперь живет в стороне от окружающих ее… Она так искренно высказывала мне свое мнение об этих людях». Затем он приводил на память чудные дни, проведенные в Шамбле во время перерывов от приготовлений к свадьбе. Когда погода была хороша и суха (а в эту благословенную весну это случалось почти каждый день), он шел пешком от станции к Армидину замку через лесную тропинку, сокращавшую дорогу почти на два километра – Мод, зная час его прибытия, встречала его у ворот парка, калитка которого выходила прямо в лес!.. Ах, этот светлый силуэт, который он издали умел отличать в зеленоватом свете лесной чащи! Ах; это обожаемое лицо, с вечно обновленным выражением! Прикосновение этой изящной маленькой ручки! Путь к Армидину замку вдвоем с ней!.. Эти минуты с ней наедине были лучшими минутами дня, как и те, когда они оставались одни в оранжерее. Как только к ним присоединялся кто-нибудь, мадам Рувр, Этьеннет или Жакелин, Максим делался угрюмым, взбешенным невозможностью говорить о своей любви. Она хотя никогда не изменяла своему царственному виду, но давала понять, что мгновения тет-а-тет с Максимом приятны ей, и не раз высказывала, искреннее уважение его уму и характеру. И после таких счастливых вечеров молодой человек возвращался около одиннадцати часов в свою холодную комнату в самом блаженном состоянии; сон бежал его, и он один переживал проведенный с Мод день. Тогда он не сомневался, верил ей и себе до нового анонимного письма или случайно закравшейся неблагоприятной мысли, которая вновь ввергала его в отчаяние ревности и сомнений.
Ему было вдвойне тяжело, потому что он страдал в одиночестве. Мать и сестра были ниже его в умственном отношении, и он это хорошо понимал. Какую же нравственную поддержку могли бы они оказать ему? И они были такими же страстными, как и он; они видели его тайную тревогу, но не смели спросить о причине, почитая в Максиме главу семейства и хранителя ее чести и имени. Однако, любовь к дорогому существу делала их дальновидными, и они страдали вместе с ним. Часто расстроенный вид Максима, его рассеянность выдавали происходившую в нем борьбу (хотя он и старался скрывать это и ни в чем не признавался), и обе женщины не переставали говорить между собой по этому поводу. Но мать, с ее довольно ограниченным благородством, с чистыми, но унылыми взглядами на жизнь, была не в состоянии проникнуть в сложное и мучительное состояние духа своего сына. Она только по опыту знала, так как любила всем сердцем, что любовь неразлучна с тоской и тревогой, и говорила себе: «Он слишком любит и слишком нетерпелив». И это нисколько не удивляло ее, ее благородная и вместе с тем страстная душа знала когда-то страсть к единственному человеку – к своему мужу, хорошему мужу, немного горячему и непостоянному, но которого она обожала как влюбленная рабыня и которого оплакивала вот уже семь лет все еще горячими неутешными слезами, как будто он умер только вчера. Жанна же, не имея даже и этой опытности, видела одно, что брат страдает с тех пор, как узнал Мод, следовательно, из-за неё, и этого достаточно было, и она не была бы иначе женщиной, если бы смотрела дружелюбно на женщину, причинявшую горе единственному ее другу, которому она обязана своим развитием и воспитанием. Она старалась укротить это чувство христианским смирением, потому что считала его нехорошим, грешным… но ее решение полюбить Мод не привело ни к чему. Мод была причиной горя ее брата, и она не могла простить ей этого. Инстинктивно она чувствовала неприязнь к Мод, которая возросла до ненависти. Сама она, между тем, ждала счастья; в ней разгоралась и зрела любовь чистой, непорочной девушки (а какое нужно исключительное воспитание, чтобы в наши дни уметь сохранить в девушке эту непорочность до ее двадцати лет)! Она любила и радостно прислушивалась к неведомой до тех пор силе страсти, зарождавшейся в ней. Она походила на слепца, который с радостным удивлением начинает сознавать, что темная пелена, скрывавшая от него внешний мир, вдруг становится все тоньше и прозрачнее и пропускает в его зрачок бледное еще сияние дня. Она еще не смела признаться матери в своей любви; она хранила в сердце свою тайну, хотя сознавала, что рано или поздно должна открыть ее; она понимала, что любит также сильно, как любила свою мать и любит брат, с той страстью, с тем сознанием необходимости, которое говорит: «Так должно: иначе жизнь будет разбита».
Мать и сестра Максима, кроме постоянного общения между собой, имели еще утешение в молитве. Часто по утрам они ходили пешком на улицу Лепик или Куленкур, по направленно к церкви с белыми колоннами и аркадами; это был новый храм, новое украшение города, еще весь огороженный лесами. Сколько раз в послеобеденные часы посещали они церковь Нотр-Дам Викторис, простаивая часами под благодатной тьмой ее сводов, в глубине которых желтыми огоньками мелькали восковые свечи! Они молились о счастье главы их рода, о том, чтобы судьба послала ему достойную подругу. Жанна молясь за брата, решалась вознести мольбу и за свое личное счастье, и тайный голос говорил ей, а она повторяла, с надеждой непорочной девушки: «Оно придет».
Максим же не молился. В то время как Жюльен Сюберсо в минуты острого страдания находил утешение в благочестивых воспоминаниях своего детства, когда он был набожен, и воспоминания эти разогревали его сердце, не совсем огрубевшее в мире разврата, Максим, напротив, такой скромный, ведший правильную жизнь, воспитанный в религиозных началах, не молился, потому что утратил веру… Едва став мужчиной, он утратил веру, подобно тому, как у иных людей без видимой причины падают волосы, не причиняя никакой боли. Непроницаемая тайна кроется в этом веровании, которое по своей воле, одних воодушевляет, других покидает, извращает воспитание и наследственность по капризу, которого ни предвидеть, ни избежать невозможно. Максим был неверующий до такой степени искренно, что ему даже не приходило на мысль молиться; в этом было бесспорное доказательство его атеизма. Потеряв окончательно основание к противодействию, Максим пришел к тому, что и должно было случиться: последнее письмо решило его участь. В письме, напечатанном пишущей машиной, говорилось:
«Вы положительно не хотите ничего видеть и собираетесь жениться на такой твари! Это письмо будет последним от лица, принимающего в вас участие: берегитесь! Если вы не ребенок или не сумасшедший, приходите сегодня, в субботу, от пяти до шести часов в улицу Бом и ожидайте у железной калитки, второй от аллеи Персье. Что вам стоит посмотреть? Никто об этом не узнает, если несправедливо то, что мы вам сообщаем; и тогда вы окончательно убедитесь»…
Таинственный корреспондент, мужчина или женщина, подписавшийся: «Пруденс», был вероятно, хороший психолог. Два аргумента заставили Максима решиться; один касался менее благородных чувств: «Никто не узнает». Второй аргумент представлял надежду на возможность освобождения: флакон морфия, который предлагают, говоря: «После укола вы не будете страдать…» В пять часов он был на улице Бом и увидал ту, которую принял за Мод. Час с четвертью прошел, пока Максим дожидался ее возвращения и столько времени он считал ее в объятиях Сюберсо. Пять четвертей часа – пять веков? Вовсе нет. Время это не было ни долго, ни коротко; собственно говоря, это и не было время; тут не существовало никакой последовательности: он не испытывал пытку каждую прожитую секунду… Можно вообразить себе после этого состояние духа несчастного, когда он убедился своими глазами, что женщина, вошедшая к Сюберсо, не была Мод. Не только он убедился на этот раз, но одним ударом все было разъяснено и за прошлое: за Мод принимали совершенно другую женщину. В анонимном письме было сказано справедливо: сильнее поверить и убедиться Максим не мог бы.
И это, по видимому, романическое приключение не было то, что мы, по неведенью причин, называем случаем. Подобно всем профессионально сладострастным людям, Жюльен, зная неопределенность свиданий с Мод, и что она не всегда могла явиться, имел послушных ему поклонниц, готовых предстать по первому зову и наполнить мучительные часы его одиночества. Как только Мод дала знать, что она не будет, он телеграфировал Жульетте Аврезак, или вернее мадемуазель Дюклерк, их любезной посреднице, и молодая девушка покорно явилась, счастливая неожиданным свиданием, которого давно не доставлял ей Жюльен.
В этот вечер Максим вернулся в отель «Миссионеры» совершенно опьяненный счастьем, в лихорадке, граничившей с безумием. Мать и сестра ожидали его к обеду за маленьким столом в общей зале Рез де Чаус, между старыми дамами в белых чепцах, добрыми сестрами и бородатыми господами в сутанах, – обыкновенными посетителями отеля.
Максим поцеловал обеих женщин с такой нежностью, которой они давно не видели от него; они просияли, повеселели почти так же, как он сам: они нашли снова сына и брата. Вся присутствовавшая публика почтенных господ, вероятно, была поражена такой веселостью троих гостей за обедом, – обыкновенно безмолвным, – за которым теперь, и особенно в четверг, день малого покаяния, осмелились откупорить бутылку шипучего вина с удивительной этикеткой, на которой было священное изображение и надпись: «Настоящее шампанское Святой Жозеф».