Одно время Плетнев очень стыдился брата. Боялся, что тот отыщет его в Москве, начнет беспокоить просьбами. Но Михаил прислал всего два письма на адрес телевидения. (Это случилось вскоре после показа короткометражки на антиалкогольную тему по сценарию Плетнева.) Уже тогда он обращался к нему на «вы» и по имени-отчеству. В первом просил прислать «один пар кальсон, пусть которые с дырками, только бы теплые». Во втором сообщал, что отсидел три года за то, что стрелял в бывшую полюбовницу из двустволки, но «теперича на воле и чувствую себя нормально».
Плетнев сидел возле окна, не зажигая света, и думал о том, что нет у него родни ближе, чем Михаил. Есть, конечно, дочка, которую он любит до безумия. Но Светка — их с Аленой будущее, с Михаилом же у них общее прошлое, общая память о рано умершем отце, о голодном послевоенном детстве, о матери, с ее самоотверженной любовью к ним.
«Надо бы помочь брату, — думал Плетнев. — Есть ведь в Москве отличные специалисты, лекарств от этого дела уйму изобрели. Гришка Суханов, говорят, три года капли в рот не берет, Яновский даже на банкетах минеральную дует. Может, и Михаила еще не поздно от этого дела отвадить».
Последнее время Плетнев вроде бы и думать забыл о том, что у него есть брат. Отдалились друг от друга, что называется, и во времени, и в пространстве. Ну да, пять лет не виделись, с того дня, как мать схоронили. Мать между ними вроде связывающей цепочки была. А теперь и эта цепочка порвалась. Он в своей работе по уши увяз — обсуждения, худсоветы, съемки, тяжелая поденка за письменным столом, когда тебя со всех сторон поджимают безжалостные сроки производства. Ну и, конечно же, семья. А брат есть брат. И болит за него душа. Еще как, оказывается, болит…
Сколько помнил Плетнев, брат сроду к спиртному тяги не имел. А потом вдруг пошло-поехало, и теперь, конечно, бессмысленно искать в этом виноватого.
В станице поговаривали, будто Марьяна, после того как Михаил из станицы ушел, от ребенка избавилась, хотя уже на четвертом месяце была. Но это опять-таки Райкина информация. И откуда это Райке все на свете известно? Вроде бы приехала она, рассказывает, уже в сумерках с огорода и лодку никак примкнуть не могла — песка в замок набилось, а тут голоса…
— Слышу, Лариса Фоминична уговаривает сестру на это дело решиться. Вроде бы как по-доброму уговаривает, ласковыми словами, а у самой голос строгий такой. Учительница, она и в жизни учительница, — добавила от себя Саранчиха. — Они на Кизилиной лодке сидели, а я со стороны вербняка пристала — меня течением туда снесло. Марьяша заплакала. «Дай хоть этого ребеночка сама выращу, — говорит. — Не губи душу». Тут буксир проклятый зашлепал из-за острова, и радио на нем орет… Оно, конечно, Людочку бабка растила — Марьяше тогда не до дитя было. Пока с Шуркой жила, по пять раз на день дрались и мирились.
Если Райка не врет, уговорила, выходит, Лариса Фоминична сестру. Может, пожалела — по себе знала, как косо смотрят люди на мать-одиночку, а может, побоялась, что младенец потеснит из сердца бабки безраздельно господствовавшую там Лизу.
Вот брат сказал — пустая жизнь, а тут — на целую киноповесть. Недаром, значит, он, Плетнев, приехал сюда. Все-таки современность современностью, а он предпочитает вечные темы. Кто сказал, что они несовременны? Кстати, осовременить можно любой сценарий — но это уже не его забота…
«Если наш герой приезжает в родную станицу на «ракете», то уезжать он должен на том допотопном буксире с пеленками и ползунками на палубе. Из-за густого тумана все «ракеты» стоят на приколе, а буксир медленно, но верно увозит моего героя, полного незабываемых впечатлений, домой…»
Плетнев зажег свет, вытащил из портфеля стопку бумаги. Кажется, вырисовывается. Так сказать, есть рамка для сюжета. Это уже кое-что.
В комнате было адски душно, и он распахнул настежь окно, хотя Даниловна, славная, заботливая Даниловна, которую он в детстве второй матерью считал, предупреждала его, что «комарей нынешний год как никогда».
Тишина вокруг — листик на дереве не шелохнется. А ночь-то, ночь!.. Безветренная, звездная, ароматная. Даже богатыми средствами современного кино не передать благодатную, расслабляющую красоту этой июльской ночи.
Плетнев погасил свет, так и не притронувшись к бумаге. Долго еще он сидел у раскрытого окна, отпугивая комаров дымом сигареты. В смородиновом кусте возле забора строчила цикада, деловито сновали своими таинственными тропками ежи, едва слышно шурша травой. Он поискал глазами дом Царьковых: там светилось всего одно окно. Кажется, в Лизиной комнате, хотя он вполне мог и перепутать.
Плетнев загасил окурок, забрался под простыню. Здесь все пахнет степью: родниковая вода, вафельное полотенце, которое повесила возле умывальника заботливая Даниловна, сам воздух… Или ему так кажется? Потому, что вокруг него бескрайняя, безбрежная степь, плещущая волнами сладких и горьких, пышных и совсем неприметных трав…
Плетнев внезапно проснулся от какого-то чужеродного звука. Звук остался в том темном пространстве, куда отступил его сон. Здесь же, в летней ночи, вздымался до самого неба собачий хор. Громкий женский вопль «Убили!» эхом раскатился в заречном лесу. В соседнем дворе тревожно гоготнули гуси.
Какое-то время он лежал еще с закрытыми глазами.
— Сергей Михайлович, Бога ради, проснитесь! — услышал он срывающийся на плач женский голос. Кто-то тряс его за плечо.
Красный свет хлынул на него мгновением раньше, чем он открыл глаза. Так было в детстве, потому что мать, будя его по утрам, подносила к самому лицу зажженную свечу.
Он не сразу сообразил, в чем дело. В ярком свете лампочки в изголовье кровати увидел расплывчатое красное пятно и решил, что этот цвет из недавнего сна.
— Вставайте скорей! — настаивал голос. — Машину заводите!
Пока Плетнев натягивал штаны и рубашку, спросонья никак не попадая в рукава, Марьяна стояла возле стенки, нервно теребя ворот своей красной кофточки.
— В Ларису стреляли! Через окно, — захлебываясь от возбуждения, рассказывала Марьяна, пока он выезжал со двора на улицу, то и дело царапая низом пропаханную трехтонкой Саранцева колею. — Я уже у себя свет погасила. Слышу — бацнуло поблизости и стекло звякнуло. Сперва подумала, баллон с огурцами в подполе разорвало. Потом слышу, ломится кто-то через сирень и Волчок от злости прямо с цепи срывается. И вроде бы как порохом запахло. Я блузку с юбкой накинула — и в залу. Лизка в одной рубашке выскочила. У Ларисы свет горел. Мы дверь к ней открыли, а она на полу сидит, согнувшись. И молчит… Хоть бы застонала, что ли. Господи, что же теперь будет? — Марьяна всхлипнула. — Крови-то целая лужа. Она рук от груди не отымает, а с лица белее мела. Мы с Лизой ее на кровать положили. Господи, беда какая…
— Кто же мог в нее стрелять? Нет, это абракадабра какая-то. Из чего стреляли?
— Из охотничьего небось. У нас в станице охотников много…
Ларису Фоминичну перенесли на одеяле в машину. Она лежала с закрытыми глазами и не отнимала от груди рук. Лиза подстелила на сиденье клеенку. Плетнев удивился, что она в такую минуту может помнить о каких-то мелочах.
Хирург районной больницы вышел в коридор, вытирая полотенцем руки.
— Порядок, Фоминична, — бодро сказал он. — Семь дробин извлек. Да это ерундовина. Под кожей сидели. Вот пуля, которая ключицу перебила, та не нашлась. Дома поищи. Милиции она будет нужна. Ну ничего, срастется ключица. Ты как, останешься возле нее на ночь?
— Мне утром на работу. Нет, нельзя мне остаться, — решительно отказалась Марьяна.
— Да в вашей Дорофеевке все как на подбор богатыри. Для них медпункт скорее клубом служит, так сказать, источником информации. Так что спокойно можешь сделать себе выходной.
— Нет, Петр Степанович, спасибо вам. Я лучше завтра к Ларисе забегу.
— Дело хозяйское. Елизавете Васильевне скажи: все в полном порядке будет. Только придется Ларисе Фоминичне у нас недельки две погостить. А вы в милицию заявили? — спросил Петр Степанович, почему-то обращаясь к Плетневу.
Марьяна растерянно покачала головой.
— Пока нет, — отозвался Плетнев. — Но надо обязательно заявить.
— Да толку с них… Вон мою моторку уже вторую неделю разыскивают. Ладно, домой езжайте — уже светать начинает. Я сам сообщу: начальник милиции — мой сосед.
К станице они подъезжали на рассвете. На повороте из-за Колодезного бугра брызнула малиновая заря, растеклась по серебрящейся легкой рябью реке, полыхнула по темным окнам спящих домов.
«Михаил собирался на рассвете на шлях выйти, — вдруг вспомнил Плетнев. — Что-то не попался он нам по дороге. Может, проспал».
Внезапно его полоснула страшная мысль: а что, если в Ларису Фоминичну стрелял Михаил? На какое-то мгновение он разжал лежавшие на руле руки, и машина, вильнув, подпрыгнула на ухабе. Нет, нет, нельзя подозревать человека в преступлении по одной только причине, что много лет назад он совершил нечто подобное.
— Брат у вас был, — утвердительно сказала Марьяна. — Он не сказал, куда после собирается?
— Я ночевать его оставлял, — оправдывающимся тоном сказал Плетнев. — Отказался. Кого-то ему проведать было нужно.
— Вы меня к дому не везите — я дворами пройду, — сказала Марьяна. — Меня станичные собаки признают. — Она попыталась ему улыбнуться. — Здесь я и слезу.
Плетнев видел, как Марьяна спускалась к дому сперва проулком, потом через двор Даниловны. Свою калитку открыла не сразу — постояла с полминуты, как бы собираясь с силами, потом быстро нырнула под купы буйно разросшихся деревьев.
«Надо было задержать Михаила, расспросить про житье-бытье, — сокрушался Плетнев. — Загадочный он человек… Я ведь и по сей день не знаю, чем он живет, дышит. А надо бы, надо мне это знать. С другой стороны, попробуй выпытай у него хоть что-то — с детства скрытностью отличался. А тут еще меня не то стесняется, не то вовсе чужаком считает. И все-таки я мог, мог удержать его. Вспомнили бы мать, детство… Я ж сунул ему десятку — и с концами…»