– Тысяча девятьсот девяносто восьмого! – выпалил Клейтон.
– Значит, тринадцатое июля тысяча девятьсот девяносто восьмого года. Вот оно и пришло… И даже уже почти закончилось. Судя по тому, как гудят рельсы…
Клейтон налег на рельс всем телом и закрыл глаза. Он пытался понять, откуда идет гул – из земли или все-таки с неба? Или это стук его сердца? А гул все приближался, нарастал, пронизывая все его тело… И тогда он еще раз произнес, уже шепотом:
– Тринадцатое июля девяносто восьмого года…
– Ну вот, я и узнал, какой сейчас год… – сказал Гомес, который все так же лежал ухом на рельсе, прикрыв глаза и блаженно улыбаясь. – Это был смелый поступок. А теперь, сеньор, ты свободен.
– Но я не могу вас здесь так бросить!
– А мен¡я здесь и нет! У вас сейчас что – июль девяносто восьмого? А у меня – пятое мая тридцать второго! Прекрасный год, самый лучший! Здесь они точно меня не найдут! Так что иди. ¡Y ándale!
Клейтон поднялся на ноги и посмотрел на Гомеса, который по-прежнему лежал головой на рельсе.
– Сеньор Гомес…
– Я же сказал – его нет. Поезжай себе с богом.
– Может быть, я…
– Меньше народу – больше кислороду… – сказал голос Гомеса. – Давай уже вали, а то дышать нечем…
Клейтон сел за руль и включил зажигание.
– Гомес… – тихо позвал он.
Но на рельсах лежало только тело Гомеса – сам он переселился в другое время. Туда, где больше кислорода…
И Клейтон уехал, не дожидаясь, пока над городом грянет прощальный гром.
Театр одной актрисы
– Ну и каково же это быть женатым на женщине, которая является всеми женщинами сразу? – спросил Леверинг.
– Ну… приятно… – сказал мистер Томас.
– Как вы можете так говорить – приятно! Приятно – это водички попить!
Томас посмотрел на критика, продолжая разливать по чашкам кофе.
– Да нет, я ничего такого не имел в виду… Конечно, Эллен – потрясающая женщина. С этим никто не спорит.
– Боже мой, если бы вы только знали, что было вчера… – мечтательно произнес Леверинг. – Какое это было представление! Ее же буквально не отпускали со сцены! Это был настоящий триумф красоты! Адский пламень! Розы фламбе! Лилии в лучах восходящего солнца! Весь зал, в едином порыве, вдыхал этот тончайший букет! Как будто кто-то приоткрыл нам дверь, ведущую в весенний сад!
– Будете кофе? – спросил мистер Томас, он же муж Эллен.
– Понимаете… В жизни любого мужчины случаются всего три-четыре вещи, способные по-настоящему свести с ума, и то если очень повезет. Это музыка, живопись и женщина, ну, может быть, пара женщин. За всю жизнь! Так вот, меня – а я, между прочим, критик – меня так сильно не цепляло еще никогда!
– Через полчаса мы едем в театр.
– Прекрасно! Вы что, встречаете ее после каждого представления?
– Да, это абсолютная необходимость. И вы очень скоро поймете почему.
– Не скрою, я пришел сюда прежде всего затем, чтобы увидеть супруга Эллен Томас – счастливейшего из мужчин на земле. Вы каждый вечер ждете ее в этом отеле?
– Да нет, почему. Иногда еще гуляю по Центральному парку. Или езжу на метро до Гринвича. Или разглядываю витрины на Пятой авеню.
– А сами часто ходите на ее спектакли?
– Боюсь, что не видел ее на сцене уже больше года.
– Это она вас об этом попросила?
– Да нет, ну что вы.
– Вам просто надоело смотреть одно и то же?
– Опять не угадали… – Томас достал из пачки новую сигарету и прикурил ее от предыдущей.
– А, кажется, я понял. Вы же и так можете наблюдать ее каждый день. Зачем вам еще театр? У вас дома свой собственный театр, и вы в нем – единственный счастливый зритель… Вчера вечером я беседовал с Аттерсоном, и мы как раз об этом с ним говорили. Может ли в принципе мужчина мечтать о чем-то большем? Чем вы, например. Вы, кто женат на женщине редкого таланта, которая способна один час быть французской кокоткой, другой час – английской шлюхой, третий час – шведской швеей… Да кем угодно: Марией Стюарт, Жанной д’Арк, Флоренс Найтингейл[45], Мод Адамс[46] или китайской принцессой. Сказать честно, я вас ненавижу.
Мистер Томас скромно молчал.
А Леверинг продолжил:
– В душе любой мужчина завидует вам – по крайней мере, в той ее части, где расположено либидо и любовное разнообразие! Вас потянуло на сторону? Не спешите менять жену – она легко может изменяться сама. Presto![47] Она ведь как хрустальная люстра с разными режимами освещения! Каждый раз комната, в которую она входит, расцветает новыми красками! Такое пламя может согревать мужчину даже не всю жизнь – две жизни. И прощай, скука!
– Моя жена была бы польщена.
– Но разве не об этом мечтает каждый женатый мужчина? Разве не ждет он от своей супруги чудес и превращений? А что получает в реальности? Вместо калейдоскопа эмоций – алмаз с одной-единственной гранью. Да, она блестит и переливается. Какое-то время. Но, согласитесь, после тысячного прослушивания даже гениальная Девятая симфония Бетховена звучит как пустое сотрясание воздуха!
– Лет девять назад, когда мы с Эллен еще ездили в отпуск… – сказал ее супруг, доставая последнюю сигарету из пачки и наливая себе пятую чашку кофе. – Хотя бы раз в год выбирались на месяц в Швейцарию… – В этом месте он улыбнулся, в первый раз за все время их разговора, и откинулся на спинку стула. – Тогда еще имело смысл брать у нас интервью.
– Ладно уж, не преувеличивайте. Доверьтесь моему чутью… – Леверинг встал из-за стола, накинул пальто и энергично взмахнул рукой с часами. – Ну что, кажется, нам пора?
– Боюсь, что да… – сказал Томас, с тяжелым вздохом поднимаясь с кресла.
– Друг мой, побольше энтузиазма в голосе… Ведь вы едете не за кем-нибудь, а за самой Эллен Томас!
– Ну, если вы лично гарантируете мне, что это будет именно она… – Томас вышел, чтобы надеть шляпу.
Вернувшись, он спросил, улыбнувшись краешком губ:
– Ну, как я вам? Достоин ли я быть оправой для этого бриллианта? Ну, или, может быть, сгожусь на роль сценического задника?
– Я все понял: вы не Томас, вы – мистер Невозмутимость! Мрамор, гранит, железо и сталь в одном лице! Словно в противоположность ее утонченному, неуловимому аромату – сродни тому, что исходит из склянки, в которой когда-то были духи, но теперь почти испарились!
– Красиво говорите…
– Это да, иногда слушаю и сам себе изумляюсь. На том стоим… – Леверинг подмигнул Томасу и похлопал его по плечу. – А как насчет того, чтобы нанять экипаж, распрячь лошадей и прокатить супругу с ветерком вокруг парка? Пару кружочков?
– Думаю, хватило бы и одного…
Они вышли на улицу.
Такси затормозило перед совершенно пустым театральным подъездом.
– Кажется, мы прибыли слишком рано! – радостно вскричал Леверинг. – А тогда пойдемте и посмотрим финал!
– Нет-нет, спасибо.
– Как? Вы не хотите посмотреть на свою жену?
– Уж простите меня, нет.
– Но это же оскорбление! Прежде всего – для нее! Если вы не пойдете со мной в зал, я буду вынужден применить силу!
– Ну, пожалуйста, не заставляйте меня насильно…
Тем не менее Леверинг схватил Томаса за руку и потащил его за собой.
– Мы только тихонько посмотрим… – сказал он, во всю ширь распахивая вход в бельэтаж.
Билетеры всполошились было впотьмах, но, узнав Томаса, сразу успокоились. По контрасту с темнотой зала сцена, на которой по всей ширине были расставлены шесть коринфских колонн, сверкала иллюминацией цвета роз, лаванды и первой весенней зелени. Публика сидела так тихо, что, казалось, в зале никто не дышит.
– Ну, пожалуйста, можно я выйду? – прошептал Томас.
– Тсс! Это неуважение! – прошипел в ответ Леверинг.
И вот началось. Женщина на сцене (или, правильнее сказать, женщины?) то исчезала в тени, то вновь выходила на свет, то исчезала, то выходила… И именно в этом состоял грандиозный замысел финального аккорда. Под тихие звуки оркестра одинокая женская фигурка начинала вальсировать в правом углу сцены, словно оставляя за собой в темноте светящуюся дорожку… И вдруг она вскидывает руки и поворачивает к публике лицо, освещенное лучом прожектора, и все понимают, что это Золушка, которая радостно кружится на балу, и, кажется, этому счастливому кружению не будет конца… Но неожиданно она скрывается за белой колонной… И уже через миг с другой стороны появляется совсем другая женщина. В ее лице – аристократическая бледность. Она все еще кружится, но уже без особого энтузиазма: это не Золушка, это светская дама, познавшая в этой жизни и тоску, и смертельную скуку… Она как будто вальсирует с кем-то невидимым, понимая, что он давно стал ей чужим… И музыка, кружа, несет ее дальше – к следующей колонне, заставляя Леверинга еще сильнее вжиматься в бархатное заграждение. И вот из-за колонны выпархивает новая женщина. Она еще печальнее предыдущей, сверкающий шлейф погас, лоска поубавилось… Бог мой, да это же уличная девка, вульгарная, пошлая, блестящие красные губы распялены в отвратительной улыбке – пошатываясь и пытаясь сохранить равновесие, она бредет под музыку к следующей колонне. И исчезает за ней! Потом – точно так же четвертая женщина, и пятая, и шестая! А музыка все громче, свет все ярче… Горничная… Официантка… И, наконец, уже у самого края сцены – старая седая ведьма, на чреслах которой еще болтаются остатки мишуры, а в глазах еще теплится слабый уголек жизни… Шамкая что-то сморщенными губами, она мечется по сцене, цепляясь скрюченными пальцами за темноту, и оглядывается назад, пытаясь разглядеть что-то сквозь толщу прожитых лет, сквозь бездну… Измученное, почти ископаемое древнее животное, жизнь закончена, ноги вот-вот должны подкоситься, но нет… Они упрямо продолжают танцевать этот танец жизни, которому нет конца!
Конечно же, на этом действие не могло закончиться – зритель не понял бы, если бы ему не вернули красоту. Поэтому в какой-то момент старуха застыла и через всю сцену устремила взгляд к самой первой колонне, той, из-за которой много лет назад появилась прекрасная дева. Вскрикнув беззвучным криком, она закрыла глаза и невероятным усилием воли попыталась переместиться в другой конец сцены, к своему призрачному видению. В этом порыве было столько силы, что в темноте никто и не заметил, как она ровно на пять секунд исчезла со сцены… И вот с новым взрывом света, словно промчавшись обратно сквозь время, юная и прекрасная, она возрождается у первой колонны! Она появляется словно из самой весны – и парит, как будто не касаясь этого мира, купаясь в дожде из снежинок и цветов, потому что настоящая красота не может никуда исчезнуть… Занавес.