– А, Першинг-сквер… – Официант кивнул и слегка улыбнулся. – Да, да, помню. Я тоже частенько туда похаживал. Точно. Лето тридцать девятого. Першинг-сквер…
– Мы были тогда такие юные, почти дети… И все такие несчастные и одинокие.
– В девятнадцать-то лет чего только не сделаешь, только бы не быть одному! Пойдешь, как миленький, слушать любую чушь…
– Да уж, этого добра там хватало… – Кажется, мне удалось его зацепить. – Помните, у нас была команда – ну, не команда, а так… Человек пять-шесть – все молодые, все без денег… Обычно просто шлялись по городу, иногда заходили в пивнушку. Правда, пиво там продавали только по удостоверению личности, поэтому нам приходилось довольствоваться кока-колой. Кажется, она стоила двадцать пять центов, или что-то около этого. Растягивали ее на час, а сами сидели за барной стойкой и разглядывали посетителей…
– Вы имеете в виду бар «Петрелли»… – Сказав это, официант дотронулся до губ, как будто произнес что-то неприличное. – Лучше не вспоминать это место. И все-таки… вас в этой компании я что-то не припомню… – пряча глаза, заметил он. – Как, вы говорите, ваше имя?
– Да вы и в те поры не знали моего имени. Мы же не называли друг друга по именам. Только «привет» или «слушай, ты». Ну, или придумывали какие-нибудь прозвища. Карл… Дуг… Или Малой… А вас, если мне не изменяет память, мы называли… Рамоном.
Официант принялся нервно мять свое полотенце.
– Откуда вы знаете? Наверное, вы слышали об этом от…
– Да я просто помню! Значит, Рамон, я правильно вспомнил?
– Говорите потише.
– Так да или нет? – тихо спросил я.
Он коротко кивнул.
– Мне было очень приятно с вами побеседовать, но я… – натянуто сказал он.
Ему явно хотелось уйти, но я все не унимался.
– А помните, как-то раз мы шатались по городу – впятером или вшестером, не помню точно – и кто-то из ребят предложил зайти в сэндвич-бар «French Dip», ну, тот, что рядом с мэрией? Вроде как он всех угощает… Как же его звали, он еще пел постоянно? Или ржал. Или и то, и другое вместе…
– Сонни… – сказал официант, – кажется, его звали Сонни. И он всегда пел одну и ту же песню, ну, помните… По десять раз за вечер. Все лето…
– «Мандарин»? – сказал я.
– Вот это память!
– Точно, «Мандарин»…
Песня Джонни Мерсера[72]. Именно ее пел этот Сонни.
Мы весь вечер ходили за ним по улицам – всей толпой, человек шесть-семь.
– Мандарин…
Собственно, мы так и звали его – Мандарин. В то лето это была его любимая песня, он пел ее постоянно, пока мы все не ушли на войну. Да-да, Мандарин. Мы ничего про него не знали: ни фамилию, ни адрес, ни откуда он взялся… Пересекались с ним только по пятницам и субботам. Обычно он приезжал позже всех, особенно в субботу. И спускался с подножки трамвая с таким видом, как будто он – это не он, а какая-нибудь примадонна: ах, что-то сегодня так мало цветов – могло бы быть и побольше…
Мандарин. Сонни. Фамилия неизвестна. Для нашего поколения он был довольно высокого роста – где-то метр восемьдесят или даже выше. И при этом худее всех нас. Правда, он всегда говорил: я не худой, а стройный… У него были тонкие руки с бледными пальцами, и он сжимал в них длинный мундштук, которым во время разговора указывал на предметы, дома, деревья или на кого-нибудь из нас. Помню, в какой-то из вечеров ему якобы удалось одним взмахом руки изменить погоду. И еще ему все, что ни возьми, казалось почему-то ужасно смешным, он смеялся буквально над всем подряд… А мы, чтобы один не подумал про другого, будто у него нет чувства юмора, начинали смеяться вместе с ним. И такая классная сразу становилась жизнь – преображалась прямо на глазах…
Мандарин. Сонни. Величавый, как герцогиня, он выходил из своего королевского трамвая и шествовал по парку, собирая по дороге всех праздно шатающихся одиночек, и они шли за ним, как завороженные, открыв рты и не сводя с него восхищенных глаз.
Мы все как будто ждали чего-то от этого лета. Нам казалось, что-нибудь обязательно должно произойти. Что-то очень важное… Кто-то должен прийти и сказать нам наконец, кто мы, где мы и куда нам следует двигаться. Сонни становился в центре площади, вымощенной красным кирпичом, и с презрительным видом тыкал мундштуком то в одного, то в другого оратора независимо от того, чьи добродетели они пытались воспеть – Сталина или Гитлера. Оба, мол, хороши.
Нет, Сонни никогда не был одинок на этом торжестве шума и ярости[73]. За ним всегда тянулся целый хвост последователей. При этом он относился к ним как к наряду, который полагается носить, ну, скажем, в оперу. Это, конечно, была несколько странная «опера», но он всегда слушал ее, многозначительно прикрыв глаза. А все остальные копировали его и делали то же самое. Включая меня, разумеется.
Я уже говорил, у нас не было принято обращаться друг к другу по именам. Конечно, всех как-то звали – Пит, Том или Джим, – но это было совершенно неважно. Однажды, правда, какой-то придурок решил выпендриться и сказал, что его зовут Г. Бедфорд Джонс[74]. Но я-то знал, что он врет. Г. Бедфорд Джонс – это писатель. Я сам лично читал его в «Argosy»[75], когда мне было лет десять.
Да и потом, кому были нужны все эти имена, если Сонни сам давал нам прозвища? И каждый уикенд – новые. Так на одни выходные кто-то становился Шприцем, кто-то – Малюткой, кто-то – Старейшиной, а еще кто-то – точнее, я – существом с другой планеты… Кем мы только не были на этих ночных парадах! И «воинами», и «корешами», и «крутыми парнями», и «одинокими сердцами».
Я ничего не знал об этих своих друзьях, да они, в общем-то, никогда и не были мне друзьями. Просто случайные люди из разных городов, которые иногда встречались и вместе проводили время. Потом, спустя много лет, я писал о Лос-Анджелесе и его многочисленных окрестностях, представляя все это как восемьдесят пять апельсинов, среди которых есть один, и именно он – сердце. Так вот, в 1939 году таким сердцем могли бы стать только два места: политически взрывоопасный Першинг-сквер или бурлящий в непрерывном поиске любовных связей Голливуд, ни дать ни взять эктоплазма[76], которая все время тает на глазах, даже не успевая обрести какую-то форму.
Вот таким был довоенный Лос-Анджелес… Толпы безлошадных юнцов, каждый из которых пребывал в счастливой уверенности, что еще до наступления темноты он будет захвачен в сладкий плен какой-нибудь неземной красавицей с уютной квартиркой, чего, естественно, никогда не случалось.
Это, впрочем, нисколько не мешало всем начинать следующий уикенд с пения перед зеркалом оптимистического припева «Сегодня в ночь»[77], эффективность которого заканчивалась, стоило только выйти из поля отражения. В общем, что тут говорить – нашу компанию объединял не интеллект, а голые инстинкты…
Ну и, конечно, Сонни.
Его зеркало не менее старательно, чем наши, отражало все эти обещания скорой победы в виде идеально завязанных галстуков и чистых воротничков. С другой стороны, что такое зеркала? По сути, это ведь то же, что и тесты Роршаха…[78] Будучи реально близоруким или находясь во власти собственных страхов, в них можно разглядеть все, что угодно… Впрочем, хотя бы в одном ценность зеркал была бесспорной: каждый раз, собираясь на гулянку в субботу, ты мог подойти и проверить, существуешь ли ты в принципе…
О, эти долгие субботние вечера, когда мы бродили по городу и Сонни шел впереди, распушив хвост, как павлин, и угощал нас сосисками и колой в барах, заполненных странными мужчинами и еще более странными женщинами. Руки у этих мужчин, казалось, были сломаны в районе запястья. А женщины почему-то все, как одна, были с голыми бицепсами… Не в силах оторваться от этого удивительного зрелища, мы умудрялись пить колу часами – до тех пор, пока нас не начинали выгонять.
– Ну и пожалуйста! – выкрикивал тогда Сонни, уже в дверях. – Если вы так настаиваете, мы можем уйти!
– Да, вот именно, настаиваем, – обычно отвечал хозяин.
– Пойдемте, девочки! – возмущенно говорил Сонни.
– Ты что, совсем рехнулся? – шипел на него я.
– Ой, прости, брат, оговорился… Шабаш, мужики! По домам!
Впрочем, бывало и так, что наши субботние прогулки заканчивались раньше обычного. Сонни куда-то исчезал, а без него наша компашка тут же распадалась. Без него нам просто не о чем было говорить. Никто из нас не знал, куда именно уходит Сонни, но однажды мы видели, как парень, похожий на него, зашел в дешевый отель на Мейн-стрит с неким убеленным сединами джентльменом. Мы, конечно, тут же забежали следом, но в вестибюле уже никого не было. В другой раз мы заметили Сонни в автобусе, проезд на котором стоил десять центов, хотя рядом стоял троллейбус, на котором можно было преспокойно проехать за семь. Он оживленно болтал с каким-то худеньким цветным парнем. Потом троллейбус ушел, и на этом все закончилось. Мы сказали друг другу «пока» и уехали – каждый по своему никому не известному адресу.
А однажды так случилось, что на весь вечер зарядил дождь, и, поскольку у большинства не было денег, чтобы отсиживаться в барах, все очень рано разъехались по домам. Мы с Сонни остались вдвоем.
– Ну что, Питер Пен, пробовал когда-нибудь настоящую выпивку? – вдруг спросил меня он. – Нормальное бухло: самогон, вискарь, винище?
– Неа.
– Ну, тогда пошли!
Он затащил меня в ближайший бар, заказал мне двойной дюбонне с колой и, эффектно проехавшись бокалом по стойке, придвинул его мне.
– На-ка, попробуй.
Я отпил, и на лице у меня против моей воли появилась довольная улыбка.
– А, черт возьми, совсем недурно! – сказал я.
– Еще бы это было дурно!