Через три года в консерваторском буфете Шикин бил ложечкой внутри чашки, как в перевернутый белый колокольчик. Серега стоял рядом. Прослушивание со спонсорами закончилось, комиссия, пошушукавшись, разошлась. Скрипнув паркетом, подмигнув, Загальский умчался за билетами на теплоход – пикник («отметить это дело») решили устроить на Валааме.
– Это лечится? – Серега ощутил, как месяцы репетиций отдаются напряжением в прессе. – Фониатор на комиссии говорила, что у меня связки идеальные.
– Сереженька, повторяю: только хор. Жаль, конечно, с вашими данными вы бы Измаила спели. Ох, как спели бы вы Измаила.
Выдернув ложку, мастер одним глотком допил чай.
– Но… Но диапазон, диапазон. Голос у вас внутри тонет, не идет звук. Ломка и та больше простора оставляет. Не хочу вас более расстраивать.
Шикин ушел.
Отец, когда Серега вернулся домой, был рад. Певец – не профессия. Кроме того, заработать в опере можно только за границей, а ему не хотелось сына «в эмиграции». Пока Серега запихивал в рюкзак дождевик, отец вслух планировал, как пристроит сына к себе на кафедру, тот пройдет программу в ускоренном темпе, отправится к финнам (ненадолго) – изучать технологии природных соединений. Потом вернется и… Отец гордился своей кафедрой, выпускающей ученых и инженеров.
На палубе теплохода, идущего к Валааму, Загальский трепался, что Барбара, богатая немка, которая говорила с ним через переводчика, стала его спонсором. Консерватория ему уже «понятна», держись, Ла Скала.
Причалили.
Оставив Загальского и остальных, Серега пошел вглубь острова. Тропки разбегались в разные стороны, па́рило, он вспотел. Он был здесь с родителями всего раз, но ноги несли его вперед, будто знали путь. Дошел до Центральной усадьбы. Храм весь в подпорках и лесах, краской воняет. Хорошо еще, что цветы высадили. Посмотрел время: почти три часа гулял – заторопился к своим, но тут из двери храма донеслось пение. Легато, низкое, трудное, и речитатив сверху.
Войдя, Серега увидел на клиросе пухлого подпоясанного старика и двух монахов. Лица певчих были серьезны, они смотрели на руку старика и поверх нее. И здесь шел ремонт, ведра краски стояли открытыми, но Сереге совсем не мешал запах. Точнее, он его не ощущал. Его связки отзывались на пение, он чувствовал в шее легкую вибрацию, словно учил партию по нотам. Открыл рот – подтянуть, но побоялся петуха пустить. Вышел. Нет, вырвался на воздух, пустился назад: вниз, затем вверх по тропинке. Семенил на мягких ногах. Будто чашку чаю нес, расплескать страшился. Потом встал, расправил плечи, ноги окрепли, держали вертикаль. Запел. Голос разносился вокруг, срывал хвою с сосен, трепал земляничник, распугивал и снова приманивал птиц. Серега отметил: все ноты взял верно. Хоть и не знал, что за вещь монахи пели.
Когда добежал до поклонного креста близ Воскресенского храма, теплоход отчаянно гудел всем отставшим, телефон в руке дергался от звонков и сообщений: «Ты где?».
В Питере Серега уговорил Шикина снова его послушать. Всё в том же Малом зале, на сцене, он пел всё то же самое, что на собеседовании, но синева в глазах Шикина не проступила. Мастер смотрел в пол.
В конце четвертого курса Сереге светили только региональные хоры. Мариинка, Большой задрали планку. Шикин избегал с ним встреч. И снова на Валааме, куда Серега уехал один, голос заработал. Сереге казалось, что он сходит с ума или, хуже того, оглох. Он дошел до храма, подновленного, бело-голубого с красными крестами. Шепотом попросился на клирос. Пухлый старик насупился, но, узнав, что парень из консерватории, втянул подпоясанный черный живот. Указал место справа от себя.
Серега подстраивался, пел тише всех, лишь бы не слажать. В тетрадку смотреть бесполезно – вместо сольфеджио на клиросе пели по крюкам. Серега положился на слух. Moltocolupatto, как называл Шикин пение невызубренного произведения. Голос рос, рос, заполнил собой нижний храм под потолок, потянулся из окон во двор. В храме прибавилось народу. По тому, как пухлый старик шепнул певчим «с Богом», Серега понял: пришел кто-то важный. Собравшиеся расступились перед монахом с благообразной бородой: волосок к волоску. Рядом с ним пристроился один дедок. Рискуя запачкать пыльной телогрейкой, он все нашептывал что-то благообразному.
Литургия окончилась. Серега не знал, куда себя деть. Все смотрели на него, но он был чужой. Ему не хотелось делать и шага с этого клироса. Поискал глазами пухлого старика, который был в хоре за главного, но того увел в сторону дедок в телогрейке.
– Пожалуйста, пойдемте. Владыко вас просит, – похлопал Серегу по рукаву румяный парень в рясе.
Серега посмотрел на часы и понял, что теплоход ушел. Черт! Парень усмехнулся в жидкие усы.
– Мы вас потом отвезем.
Настоятель, тот, благообразный, говорил с ним в кабинете, сидя за столом. Предложил чаю. За спиной настоятеля висел портрет грозного старца с посохом.
– Игумен Дамаскин, великий подвижник. – Настоятель проследил за взглядом. – Все в жизни нашей от благодатной руки Господа происходит. Так он писал.
Чай согрел горло, Сереге стало легко, будто и не пропел литургию.
– А можно я у вас в хоре останусь?
Серега выложил про Загальского, Барбару, «планку» Мариинки. Осекся. Казалось, настоятель теперь знает о Сереге больше, чем он сам.
– Окончите обучение, тогда и приезжайте. Регенту, отцу Федору, вы понравились.
На пути к причалу Серега увидел кругленькую подпоясанную фигуру. Догнал отца Федора, осыпал вопросами: как смыкать связки, как то и как это.
– Вы, наверное, не знаете терминов, да?
Монах улыбнулся так, что Сереге стало стыдно. Прямо запечатало.
– Извините, я не то чтобы, но мне же надо учиться вашему распеву.
– Чтобы петь знаменно, надо жить знаменно, – тихо так ответил отец Федор.
Серега заметил, что этот монах говорил, не повышая голоса.
До Приозерска Серегу довезли на яхте настоятеля.
Возвратившись в Питер, Серега тренировался петь знаменно. Все на одной тональности. Звуку в студии было тесно, Серега уезжал за город, в Гатчину, бродил среди распускающихся деревьев, распевался, удивляясь, как долго держит исон. От Шикина отдалился, еле-еле тянул на зачеты.
Вернувшись с дипломом, поступив в иноки, Серега узнал, что отец Федор отмахивает в день по восемь километров, с Центрального на Смоленский скит и обратно, прислуживает старцу Власию. Говорили, он еще в восьмидесятые приехал отчитывать старца как бесноватого. Тогда вся Карелия устремлялась к святому отшельнику – верующие и неверующие. На острове разруха, монахи еще не вернулись, инвалидный дом закрылся. Отец Федор увез старца в Печоры, пещерный монастырь под Псковом. После, с первыми насельниками, вернулись оба. Только уже отец Федор у Власия в помощниках. Поначалу эта иерархия Сереге была непонятна, отец Федор пояснял, что есть духовно опытные люди, им многое открыто, они выше всех стоят.
Серега к старцу не рвался, исповедовался у настоятеля. Старался почаще провожать отца Федора на Смоленский, тому было к семидесяти, мучился диабетом и одышкой. Он давно негласно уступил Сереге регентство, но в дни, когда отец Федор хворал, певчие были рассеянными: пели одно, думали о другом. Голосами их Серега владел. Души певчих открывались только при отце Федоре.
Стараясь завоевать хористов, новоиспеченный регент пытался подражать. «По-федоровски» петь и говорить. Везде фальшивил.
Иосиф перекрестился на икону Иоанна Богослова, стоящую на тумбочке, – подарок настоятеля. Работа необычная, список с псковской древней иконы, писанной на доске. За темно-зеленым святым по пятам следует белоснежный ангел, крошечной ручкой подталкивая Иоанна прикрыть рот двумя перстами. Знак исихазма. Молчания. «Суть же и ина многа яже сотвори Иисус», – произнес Иосиф по памяти из евангелия от Иоанна.
Икона стояла прямо на рукописях с крюками, древних нотах, которые регент так и не вернул в Валаамский музей.
До пострига Серега ел за троих. Приучили в консе: для пения силы нужны, как на марафон, а он каждый день служил на клиросе. Голос не подводил. Регентование вытянул по книгам. Когда «Святитель Николай» привез первую партию волонтеров, монахи высыпали встречать, а он убежал в келью, спрятался. Показалось, что сейчас его увезут с острова, а голос останется здесь. Вспоминал, как отец мусолил шутку об оперных: голос занимает все пространство в голове, на мозги не остается. Голос занял не только всю Серегину голову, но поглотил его самого, он жил внутри своего голоса, как в келье, а тот – поселился на Валааме. Уедет Серега с острова, станет бездомным. Сиротой.
Разлуку с родителями он пережил легко.
Монашество Серега принял как само собой разумеющееся. Стал Иосифом. Похудел, спал мало. Как бы ни отнекивался отец Федор, он провожал старика на Смоленский. Тот шел, загребая ботинками, называя путь своим послушанием.
– Отец Федор, давай я настоятеля попрошу тебя ближе к храму разместить?
Отец Федор ему улыбался, ничего не отвечал.
– Ну, или к батюшке Власию обратимся: послушание тебе сменить. Ведь так же делают.
– Делают. Только с креста не сходят, с креста – снимают.
Поговорил он со старцем, только когда отпели отца Федора. Служба вышла нежная, акварельная, казалось, покровители валаамские, Сергий и Герман, плакали. Певчие хлюпали. Иосиф держал ноту ровно: как собраться на сцене, в консерватории им вдолбили прочно. На заупокойной ектении в голосе регента, теперь полноправного, благословленного настоятелем, проявилась «федоровская» тональность, подобная ветру над водой. Дуновения и не слышно, но рябь побежала. Подошел прощаться ко гробу: отец Федор лежал тучный, добрый. Тихо, благостно, как бывало при жизни. Иосиф не сдержался, заплакал. Просил прощенья, что не пошел в субботу с отцом Федором, музейщики древнюю нотную грамоту нашли, передали – хотелось изучить, попробовать исполнить. С крюками он еще в пору иночества освоился, владыко просил все собирать потихоньку, затем оформить: «Напечатаем, чтобы сохранить».