Полунощница — страница 36 из 46

Луна поднялась выше, сместилась на восток. На втором ярусе колокольни кто-то шевельнулся. Черный против белого лунного света, он размахивал руками, чтобы заметили. Павел вскочил. Сам не зная, что делает, тоже поднял руки. Человек свесился из колокольни – почти так же, как качнулся утром, выронив ведро, Бородатый – и вдруг полетел вниз, короткий, похожий на мешок картошки. Павлу показалось, что ног у человека нет. Донеслось что-то вроде: «Вот он я!» Ударило, екнуло. Земля под ногами Павла заходила ходуном.

Павел бросился к каре, вцепился в решетчатые запертые на ночь ворота. Дергал, гремя и лязгая висячим замком.

– Эй, вы, откройте! Человек упал, разбился! Скорее!

В кельях тут и там зажигались желтые окна. Лысый монах, крестясь, в накинутом поверх рясы пальто появился с той стороны ворот. Узнав, в чем дело, велел Павлу подождать, а он проверит. Сквозь решетку Павел видел, как монах обежал колокольню, прямо по клумбам, не разбирая дороги, как вышли еще двое в черном, обшарили пятачок вокруг храма фонариками. Павлу хотелось самому посмотреть. Он кричал, чтобы его пустили, силился пролезть меж прутьев. Не вышло. Только скулу расцарапал, проталкивая голову.

Луна тем временем скрылась, затянутая мутными облаками.

Лысый монах вернулся к решетке и спросил Павла, кто он такой. Лицо его показалось Павлу очень бледным, хотя голос у монаха был приятный, чем-то похожий на регентов. Пришлось рассказать про Подосёнова.

– Самоубийца, значит, – монах выключил фонарик.

– Не знаю, почему он так. У него семья была, сын. Я его видел! – Павел осекся. – Тень, точнее, на колокольне была, потом полетела вниз. Не знаю, я нормальный, правда. Что же мне теперь делать?

– Ничего, Господь управит. Могила его тут?

Павел кивнул.

– Вот и навестите, помолитесь там: в храме мы не можем, не положено.

– Да я не умею.

– Ночь сегодня самая страшная. – Монах провел рукой по лбу, как будто согревая свою бледную голову. – Знаете, можно просто прощенья попросить. У него.

Когда Павел вернулся к себе, койка деда Ивана по-прежнему пустовала. Павлу удалось поспать часа четыре, не больше. Наутро все тело охватила какая-то слабость.


У кладбищенского забора грунтовка чавкала, раскисала. На ней валялись шишки, точно скрученные из серой бумаги. Лиственница. Ни листвы, ни толком иголок – желтые хвоинки не сгнили под снегом, засыпали все, как сырой песок. Глупое, жалкое дерево.

Миновав массивные плиты и кресты настоятелей, похороненных возле входа, Павел прошел дальше, в лес. Гранитные монументы сменились на ряды деревянных крестов, простых и с двумя дощечками вроде крыши. Один крест обломился под корень и свалился на могилу соседа. Соседки. Лаврентьевой Ольги Петровны, умершей в восьмидесятом, значилось на замшелой табличке. Словно у ног валялся, прощенья просил.

Там и сям прямо на земле лежали белые камни не больше дыни, под ними покоился «младший чин» – иноки, послушники. На эти могилы легко было наступить, но их подножное положение жалобило сильнее. Дальше зеленые брызги травы сквозь гнилую листву обозначили овражек. Павел зажмурился и представил, как все здесь покроют такие вот гладкие камешки с выбитыми строчками – именами.

Перепрыгнув овражек, на дне которого валялся замызганный искусственный цветок, Павел вышел к одинокой стеле с красной звездой на макушке. На ней была выбита целая история об инвалиде, которому «война оставила только зрение». Сын благодарил пофамильно женщин, ухаживавших за отцом в здешнем интернате. «Колошин Юрий Иванович, Герой Советского Союза. Летчик. Умер в 1974 г.». С пятна фотографии смотрел в пустоту незнакомец, который и сам от времени истаял. Типичное кладбищенское лицо в овале – почти не различимое, бежевое на выцветшем голубом. На могиле с прошлого года остался гриб. Черный, трухлявый. У памятника стояла рюмка водки, прикрытая сверху краюхой грубого хлеба. Хлеб свежий, положили недавно. Павел оглянулся, но лишь вспугнул ворону. Та ждала возможности унести добычу.

Подошел к мемориальному комплексу. К мощеной площадке с белым крестом по центру. За ним на черной гранитной плите фамилии героев 168-й стрелковой дивизии, защищавшей Ладогу в августе сорок первого. На другой плите перечисляли героев-инвалидов. Несколько десятков. Когда только основали интернат, сюда свезли тысячу ветеранов. Павел узнавал.

Фамилии располагались по алфавиту, как в школе. Подосёнова не было. Павел просмотрел фотографии мемориала еще в Москве, но отчего-то надеялся, что Петя проявится. Сам проявится.


Утром, перед тем как пойти на кладбище, Павел стучал и стучал в комнату Семена, но никто ему не открыл. Лишь повысовывались отовсюду любопытные соседи, прибежал Шурик. Поколотил по двери за компанию. В коридоре пахло сыростью, чадом печей. Видно, дрова за ночь отсыревали, а потом никак не хотели разгораться. Как и у них в Работном.

– Да хорош гвоздить, ушел он. – В проеме напротив показался Митрюхин, спрятал Шурика за спину.

– А куда, не сказал?

Двери одна за другой захлопывались.

– Чувак, мы тут живем, я тебе не ресепшен.

И Митрюхинская дверь саданула об косяк. Павел зашлепал ладонями по драному дерматину. Прокричал в замочную скважину:

– Может, хотя бы его номер дашь?

Дверь молчала.

– Он же Подосёнов? – Павел прошептал куда-то в потемки.

– Комиссаров, – ответил из-за двери уже женский голос. – Фамилию матери взял.

Шаркая сапогами, Павел побрел к выходу. Махнув ему рукой, сказав, что «сегодня Боженька взлетит на небо, а завтра будет кулич», его обогнал Шурик.

Семен, наверное, в детстве тоже бегал по этому коридору.


Заспанное солнце пробилось, наконец, в лес, обступивший кладбище. Засвистели птицы. Колючий озноб, который держал с утра Павла, ушел. Павел шагал, выискивая в небе меж соснами клочки синевы. Чувствовал, что Петя где-то рядом. И тут за перекошенной синей оградой увидел Семена. Внутри ограды впадина могилы – видимо, плоть истлела, а островная скудная почва заполняла пустоты нехотя. Впадину сторожила толстая береза да еще стакан водки, прикрытый горбушкой. Кругом валялись окурки.

– Я к тебе домой ходил, стучал. Поговорить надо.

– Слышь, чего ты все таскаешься за мной? Не нужна мне родня. Ни живая, ни мертвая.

– А сюда зачем пришел? Покурить?

– Вали, сказал, отсюда! – Семен, замахнувшись, качнулся, едва не провалился ногой в могилу.

– Погоди, баба Зоя всю жизнь брата искала. Смотри, вот, – Павел показал рядом фотографию, выпавшую у Семена, и такую же на экране телефона. – Дома целый альбом. Баба Зоя на стол портрет ставила все праздники. Петю в молодости.

– Тебе он не Петя.

Какой-то дурацкий разговор, подумал Павел. Как двое выживших на необитаемом острове: вроде бы должны обняться, но одичали, забыли, как это делается.

– От, сука, вылупился. – Семен шлепнул на щеке раннего комара, закусил фильтр сигареты, снова закурил. – Слышь, бабка твоя, как ее, Зоя, еще кашляет? Или наследство оставила?

– Ты чего налакался до праздника?

– У меня свой праздник. Писятсемидесятилетие. Отмечаю в узком кругу. Так что там? Квартира, машина?

– Квартира есть, – Павел задумался. – Может, поедешь со мной? Посмотришь, как отец твой жил до всего этого. – Сказал и спохватился: не вышло ли брезгливо.

– Чего я там не видел? – Семен выдернул сигарету из зубов, сплюнул. – Лучше деньгами давай.

Павел уже и сам не понимал, чего хочет добиться. Вот она, могила. Там Подосёнов, Петя. Можно взять земли, отвезти бабе Зое на Бирюлевское, высыпать. Какая теперь разница.

Есть разница.

Как Петя жил, понять хотя бы. Отчего на колокольню полез. Да и потом, памятник поставить надо. Летчику эпитафию сын настрочил. А Подосёнов что? Впадина у березы?

– Слушай, а летчика, ну, того, героя, ты знал? Хлеб там.

Лицо Семена скривилось.

– Чего тебе надо, а? Че тебе рассказать? Как отец, Петя твой ненаглядный, с колокольни рухнул? Вот лежит смирненько. Из-за таких, сука, соседей, там вон лежат втроем в обнимочку.

Семен махнул рукой куда-то в конец кладбища. Покачнулся:

– Постреляли мы троих.

– За что?

– Порядки свои наводить приехали на наш остров. Вот за что.

– Ты поэтому фамилию сменил? Ведь я мог тебя и не найти.

– Невелика потеря.

– А мать твоя где?

Семен отвернулся.

– Скажи хоть, куда ордена дел?

– Пустил на блесны. Дай пройду.

Широкая темная спина Семена уже пробиралась меж крестов возле овражка. Павел хотел было крикнуть, вернуть его. Но только поежился от налетевшего стылого ветра.

* * *

Всю Страстную неделю дед Иван старался в Зимней не показываться. Танька Митрюхина бушевала, говорила, что и без него им тесно. А в волонтерской хоть печенье подъедал у Бородатого. Тот замечал или нет – только ведь сам говорил, что худеет.

В пятницу вечером, как объявили про выселение, дед оттащил Митрюхина в сторону, свой план изложил, тот задумался. Танька подошла, скорей увела мужа «паковаться», а деду Ивану сказала, чтобы жилье себе искал. В Сортавале он им не сдался. Дед молчал. Смотрел на ее круглый живот.

Поплелся в волонтерскую.

Едва разломил печенье, Бородатый откуда-то явился. Злой. Накинулся.

– Дед, – говорит, – зубы не выпадут?

– А чего им падать, когда и так все вставные.

Дед Иван с детства сладкое любил. Все, которые в войну родились, сахарку пососать не дураки до самой старости. Дед Иван в победный год родился, самый голод был, мать рассказывала. Кроме того, сахар смягчал нервы. Дед очень боялся задуманного, того, на что Митрюхина подбил, но другого выхода теперь и не осталось: даже в трапезную после Пасхи не пустят. Ему, так как жил на острове неофициально, без бумаг, и угла в Сортавале не предложат. Если и впрямь выселят, тогда…

С этими мыслями дед дожевал печенье, вышел из волонтерской. Бородатый вслед рявкнул, чтобы дверь закрыл, «не май месяц». Чего это с ним такое? В другое время дед бы, может, и спросил. А теперь решил не отвлекаться: действовать, готовиться. Прокрался под окно Славянской. За стеклом и тюлем спина администратора, стойка с телефоном, пустой коридор. Где-то тут живет та баба, которая деньги в ящик швыряла на полунощнице. Жирный бабец, шикует. Последний рубль так не кладут. Безнадежные больные много пожертвовать могут, дед видел такое, но с рыданиями, с тоской. Эта – нет. Совсем другой коленкор.