– И не говорите, там и раньше жили уро… Я хочу сказать: сплошь уголовники.
Отец-эконом подошел к двери, распахнул:
– Ничего, Господь их скоро управит.
Ёлка поняла, что прием окончен. Зря она сумму за дом не озвучила: теперь, во весь коридор, не стоит.
Может, отец-эконом решил, что она бесплатно хочет забрать. Потому и разговор не туда пошел?
Эти еще своей гулянкой все переговоры сорвали.
Поднявшись на крыльцо своей гостиницы, выкрашенное в песочный и бордовый, Ёлка приободрилась. Она обернулась, оглядела все уже как хозяйка. Летом вот эти клумбы запестрят анютиными глазками. Осенью, когда все желтое, приятно будет на скамеечке с книгой. Представила себя управляющей над туристами и паломниками. В общем-то, замдекана в свое время права была: место хлебное.
– Теперь уж мы обставимся с Танюхой, – донеслось откуда-то из окон. – Ух, как обставимся! Такие бабки из рук не утекут.
– Тише ты.
Ёлка спустилась с крыльца, словно кто-то потянул ее за нитку, обошла здание Славянской, сбоку был проход в Зимнюю.
– Пропьем седня пятеру, завтра еще – потом тошно станет.
Она прижалась к стене, прислушалась. Стена, когда-то белая, теперь была загаженной, как снег поздней весной.
Донеслось еще:
– Ты чего молчишь? Пр-р-рав я?
Захлопнулось сразу несколько окон, стало тихо. Ёлка не понимала, с какого этажа слышался разговор.
Вернувшись к себе, Ёлка первым делом решила пересчитать деньги – так, разложившись, было проще решить, сколько предложить отцу-эконому. Нужно и на жизнь оставить, и на благотворительность. Канатка, которую тогда не построили, сейчас бы все скиты связала – и не надо по кочкам трястись, лодки у всякого сброда нанимать. Зря она этот проект не предложила отцу-эконому, видно, он человек дела. Дело у них общее – привлекать инвесторов, развлекать туристов. Отдернула шторы, огляделась: хорошо бы уборку вызвать.
За иконой денег не оказалось.
Пластырь был прилеплен крест-накрест, будто с изнанки образа рана. Еще одна лента пластыря, скатавшаяся трубочкой, валялась на полу. Ёлка перерыла весь номер, перетрясла постельное белье, залезла под кровать, думая, что заначка ночью отвалилась, пока ей снились кошмары. Спустилась к администратору – не приходила ли к ней в комнату горничная? Девушка моргала, говорила, что отлучалась на обед, уборка будет позже, белье сегодня поменяют.
– Завтра без уборки, нельзя, грех, светлый праздник. А вы потеряли что-то? – Девушка подлила масла в лампаду, стоящую перед иконой, расковыряла ногтем и зажгла фитилек.
«Пропьем пятеру. Такие бабки из рук не утекут», – подсказала память. Ёлка замотала головой.
Молча вернулась в номер. Открыла шкаф, внутри у дальней стенки мелькнули круглые носы туфель. Светлые, югославские, те самые лодочки, что матери из Ленинграда привезла. Протянула руку – схватила пустоту.
Ёлка сидела на кровати, пока окна не залила густая чернильная синева с редкими звездами. Потом переоделась в темный спортивный костюм с капюшоном, вытащила из кошелька деньги, что остались. С визгом молнии спрятала их в карман брюк. Прихватила на плечо прочную сумку, выскользнула из гостиницы в сторону причала.
В монастырской лавке Ёлка для виду постояла, разглядывая иконы. Ее внимание привлекли четки: серо-синий агат перемежался темным янтарем. Они напомнили ей что-то. Пахнуло соломой и водой, она на миг согрелась, тело размякло. И вдруг все стало, как было, вплоть до боли в колене, куда вступило, пока поднималась к машине от часовни Ксении Петербургской. Остров снова обобрал ее до нитки.
Ёлка спросила пять бутылей масла. Девушка уставилась на нее удивленно.
«Отец Власий большой молитвенник», – подсказал отец-эконом.
– Отец Власий, да, отец Власий, старец, рекомендовал у вас взять с запасом. Переправим на дальние скиты. Говорит, в вашей лавке самое лучшее.
Девушка радостно закивала.
– И дайте мне вон те четки посмотреть. – Ёлка, пряча масло в сумку, с глаз долой, продолжала улыбаться. – Замечательный у вас вкус, какие красивые камни. Сами подбираете?
Глава 13
Под синими звездами Васька шел, все еще пьяный, вглубь острова. Он сам не знал, куда направляется, почему оставил площадь. Одет он был парадно: гимнастерка чистая, медали, пистолет в кобуре командирский. Васькин наградной участковый конфисковал еще вчера. Выходило, Васька не виновен, Семен непричастен, всех троих бандюг командир уложил, придумал так ловко, что Захаров отмахнулся от Васьки, как от горького пьяницы: не сочиняй. Дело ясное. Закрытое.
Страшно летел командир, руки раскинул, словно распятый вниз головой. Антонина осела на брусчатку, почернел Семен. Инвалиды, высыпавшие, как на парад, отползали назад в палаты, боясь друг другу в глаза смотреть, чтобы там ненароком будущее не прочесть. Старики, давно потерявшие матерей и отцов, со смертью Подосёнова второй раз осиротели.
– Зачем же ты жизнь отнял? Зачем отнял?
У Васьки в душе двоилось. Командир прямо сейчас убил кого-то, Ваське самого близкого. Заступника, который их из окопа вытащил. Вина была общая, общее дело. Пусть командир за сына вступился, понятно, так и условились, но его-то, Васькино участие, почему забраковал? Отсидели бы поровну.
От скорой ходьбы культя на стыке с протезом горела и ныла.
– Не попрощался даже! – Васька пригрозил кулаком звездам.
Сидя над чернотой небольшого озера, укрытого в ночи паром, Васька решил, что командира у него отняли, в плену черт-те где заперли. Не может Подосёнов оттуда ответить. Раньше как было: командир молчит, ход пропускает, потом выскажется. Да так, что все ясно.
Неловко наклонившись зачерпнуть воды, Васька вошел в отмель лбом, затем и подбородком. Плакал, пузыри пускал. Холодная ночная вода врачевала жар глаз. Когда на пузе, задом наперед, как рак, выполз из отмели, привстал, схватившись за деревце, огляделся, – понял, что на полуостровке стоит. Вода расходилась рукавами вперед, влево и вправо. От нее шло свечение, и тьма не была такой уж непроглядной. Нет, не Лещёвое это. Да еще огрызок церкви, смутно знакомый, торчит позади. Выходит, и впрямь до Бобылька, полуострова, дошел: он сам церковь эту на кирпичи разбирал, когда печи ставили у психохроников. Плохие печи вышли, но те хоть насмерть больше не замерзали. Семен их с отцом уговорил утеплить контуженных, ради Летчика, который «еще выздоровеет».
Сколько же Семену было? Десять? В церкви тогда обитали галки, паутина висела прочная, как рыбацкая сеть. Иконостас давно повыломали, святые, намалеванные на стенах, растрескались. Клочья штукатурки под ногами ветер приподнимал – толку-то? Назад не прилепишь. От одного, бородатого, лицо только и осталось на стене: сплошь в трещинах. «Ты уж извини, брат. Такое дело: хоть и полоумные, а люди ведь, мерзнут», – вроде как извиняясь, Васька ударил его кувалдой. Р-раз. Снова р-раз. И еще. Долго стена держалась, да и бил он кое-как, протез – хреновая опора. Наконец появился просвет наружу, и в нем была вот эта самая заводь. Мерцающая, светлая.
Васька постоял на фундаменте старой церкви, теперь укутанном мхом и скользком, похромал назад, в лес: тропинка едва серела посреди ночи. Узнал ствол поваленный, за которым хотел ученья Семена продолжать. Показалась и сторожка: серая, дверь нараспашку. Ну, точно! Окно на локоть от земли только, вросло, считай, снаружи перекладиной заколочено. Широкой. Внутри всё, как Васька помнил: бревно вроде лавки, обломки мебели. Лежанка в углу. Печка маленькая, криво сложенная.
Васька сел на бревно, так и уснул, привалившись к стене, как был, в протезе.
Наутро Васька думал вернуться и не смог. Понимал, что нужен Семену, но командир поставил ему задачу. Самоубийство его предстало для Васьки не точкой, а петлей: Подосёнов снова влезал на верхотуру и снова разбивался. Так дети на горку бегут зимой, скатятся – и опять. На Ладоге, после ледостава, он сам Семена маленького катал: с пригорка на причал. На старом мешке, набитом соломой. Только горка у командира была другая, страшная. Он падал в волчью бездну, поднимался, вылезал на своих могучих руках и падал вновь.
Не знал Васька, как командира оттуда выдернуть.
Грибов осенью повылазило – Васька ведро за сторожкой нашел, похлебку прямо в нем варил. Кроме грибов лист кидал липовый, желтый, на вкус – капуста. Есть хотелось нестерпимо. Спать было холодно, да еще к окну заколоченному на рассвете зверь какой-то приходил. Васька выглянул: ноздри над доской пышут, внизу ноги тощие. Думал, корова с фермы приблудилась, оказалось – сохатый. Пугливый, одинокий. Живот у Васьки скрутило голодом. Схватился за пистолет, взвел курок и отложил. С командиром они тогда лосиным мясом весь остров кормили, теперь одному и не управиться с тушей.
Неправда. Он мог завялить мясо, пока тепло стоит, и шкура бы пригодилась – лежанку выстелить. Дело бы какое-никакое появилось. И сейчас, пока раздумывал, положить лося все еще не поздно было. Тот, важно задирая ноги, удалился всего метров на пять. Прицела хватит.
Да ну. Живой.
Следующим утром встал Васька поздно, сил не было. Птицы тарабарили по крыше, сквозь трещины в сторожку пробрался белый дневной свет. Гимнастерка болталась на Ваське, как пижама больничная. Но и есть уже хотелось меньше. Вышел за сторожку, где нужник себе организовал. Когда оправился, заметил на ветке – так, что только человек достать сможет, – мешок висит. Внутри две буханки, кильки-консервы. Под ними, на дне – снасти и сеть подштопанная. За сосной удочка Васькина приставлена, садок – все, что возле лодки Семена разбросал тогда.
Васька принял как есть. С мыслей о Семене свернул.
Просто у него теперь будет рыба. Это хорошо. Можно не отвлекаться то и дело на еду – книги читать. В сторожке под полом он нашел целую библиотеку: книги старые, вовсе непонятные, и другие, напомнившие ему говор старух. Сорок лет прошло, а Васька не забыл, как те пришли на заимку деда отпевать. Одна длинная, сухая, пела высоко, вторая сдобная, басовитая, присказка у нее была: «На́ те полотенце – утрися, на́ те Николу – помолися». Пахло от них рыбой, мать объясняла, что они монашенки, постницы, мяса не едят, а Никола – святой. Эти постницы Ваську и крестили в тазу, за печкой. Он уже большой был, читать умел. Крестик дали – так и носил с собой в тайгу, на зверя, потом в армию – мать кармашек пришила потайной. Потом уж Васька сам себе эти кармашки приштопывал. Верить – не верил, вроде так, по традиции.