Васька отхватил кусок лески, вытащил из кармашка крестик, нанизал, закрепил узел, повесил на шею. Стало теплее. Мешок внес в сторожку. Время было дорого – пока светло, прочесть еще хоть главу. Евангелие от Иоанна напечатано по-русски, правда, по-старому, с ятями. Толковало о Христе. Васька понял из него мало, разве что Иоанн любил Христа. Слушался его во всем. Не уберег.
Там, где понимал, Васька не мог читать про себя. Слезы заливали глаза, стеной, как в летнюю бурю. Он и не знал, что реветь умеет. Отец разрешил ему раз всхлипнуть, над покойником-дедом, «из уважения». Теперь он будто выплакивал все за полвека прожитые.
Васька вставал, культей на протез давил, чтобы побольнее и не разнюниться. Читал вслух. Слова такие он сроду не употреблял: «Рожденное от плоти есть плоть, а рожденное от Духа есть дух». Выходило, что с ним говорит кто-то. Его же голосом говорит с ним другой. Васька осмотрелся: в окне, поверх доски, качались почерневшие еловые стволы, птицы уже улеглись. Из-под доски заползала в сторожку ночь. Васька замолчал. Голос того, другого, оборвался. Ваську лихорадило. Швырнул книгой в печку, не попал, отскочила от камня. Раскрылась коричневой твердой обложкой кверху. Из книги иконка выпала – листок маленький с образом святого ясноглазого, в короне.
Васька проморгался. Почувствовал, что не один. Так бывало, когда отец или братья догоняли его в тайге. Вроде как подступившая к горлу жуть уходила вниз, в ноги, в землю.
Васька решил, что на иконе тот самый Никола. Не знал, к какой стене в доме положено икону ставить, потом рука сама место выбрала – откуда солнце встает, наискосок от окошка. Осталось только закрепить. Одну булавку отцепил от кармашка, где раньше крестик был, все равно пустует теперь. Вторую – постоял, подумал да и сковырнул с плашки от медали. Медали он давно снял, чтобы не гремели, в тайник положил, вместо книг. Теперь, перекрестившись, и ордена туда добавил: они оттягивали ткань гимнастерки, истончившейся в марлю.
Когда выпал снег, Семен подошел к сторожке совсем близко, заглянул в окно. Кричал. Васька не топил давно, окно лишь чуть запотело изнутри. Васька вышел, накинув на плечи мешок, и поковылял в лес, скоро, как только мог, опираясь на палку. Костыли его так и остались в интернате. Семен ругал его вслед предателем, уродом, сволочью. Васька не оборачивался. Зачерпывал прохудившимся, перевязанным бечевкой сапогом снег. Снег обжигал и студил пальцы. В сторожке за книгами Васька не чувствовал холода, а на улице подмерзал.
Васька вернулся, на пороге лежала «парадная» шинель командира, длинная, необрезанная, а внутри нее краюха хлеба и головка сахара. Сахар Васька лизал изредка, если голова принималась болеть. В школе он столько не читал, да и ходил туда для галочки, весной чаще, когда не было промысла.
В командирской шинели Васька и спал, и выходил зимой по нужде. Читал, пока видно было, в темноте на память перебирал молитвы, какие запомнил. Если вьюгой распахивало дверь и на веревках трепыхались сушеные рыбы, Васька сперва заканчивал молитву, потом уже шел прикрывать.
Зимой Иоанн Лествичник, игумен горы Синайской, как писали в книге, говорил с ним по-простому. Временами святой учил Ваську, как жить, а временами Васькину лесную жизнь описывал как есть. Под праздники Васька читал что полагается и акафист. Петь не умел, просил прощения у Христа, что не служит ему, как положено.
Под Рождество служил Великое повечерие. Едва начал девяностый псалом: «Живый в помощи Вышняго, в крове Бога Небеснаго водворится», – захрустел снег за сторожкой. Васька понял: не Семен. Слышался скрип подшипников, позвякивание медалей, знакомое тяжелое дыхание.
– Васька.
Васька упал на живот перед иконой, молился, чтобы гость мимо проехал.
– Выходи давай.
Он знал, что командиру нет покоя, молиться за него было тяжко: закроешь глаза – появляется огромная серая тень. Тень на своих ногах стояла, спиной к нему. Прочь бежала от молитв. При жизни командир от него не бегал. Сам Васька слинял от него раз только, в тот злополучный день. Но это был Подосёнов, чувствовал Васька. Неприкаянный. Похороненный за оградой кладбищенской – Васька ни разу не дошел до могилы, но видел ее четко, холмик едва выпуклый, прикрытый снегом.
Хотел Васька вину на себя взять и не мог. Он просил за командира, обливаясь по́том. В сторожке вода в ведре мутным льдом была покрыта.
Командир на тележке кружил возле замерзшего окна. Васька видел очертания и как перекладина отделяла его лобастую голову от плеч. По нижней части рамы командир стучал утюгом. Старые стекла дребезжали, с них слетали на пол крупицы инея. Командир требовал, чтобы Васька вышел.
Потом все стихло.
Васька в прилипшей к телу гимнастерке подполз к окну – посмотреть. Следов не было. Чиркнул спичкой, зажег огарок – берег на черный день, да уж чернее не будет. В стекле поверх перекладины отразился он сам: косматый, седой. Лицо вытянулось семечкой. Как есть отшельник.
Все святки Васька перебирал книги из тайника. Самоубийц поминали везде с упреком: закрыто им Царствие Божие, и молиться за них не положено. По ночам командир требовал его вон из сторожки. Ваське хотелось выйти, потолковать. Спросить, почему он сделал так, что вся их островная жизнь сломалась. Да лучше бы Васька отсидел за всех. Лучше бы суд. Лучше бы. Лучше.
Через неделю Васька не вытерпел, вскочил с лавки. Культя, сойдясь с протезом, не заболела, вроде и правда отросла, как Семен маленький обещал. Он уже был у двери, но глянул на Николу своего, упал на пол, точно и второй ноги лишился. Боль прострочила всего, зубы свело злостью. Захотелось морду набить командиру, рука под лежанку потянулась, в тайник, пистолет вытащила. Но кулак на рукоятке сжался сухой, как птичья лапка. Пистолет гудел далекой войной.
Удержался.
Под Крещение Васька нашел в конце засаленного молитвенника три строчки, от руки вписанные. Их он и твердил: «Взыщи, Господи, погибшую душу раба Твоего Петра: аще возможно есть, помилуй. Неизследимы судьбы Твои. Не постави мне в грех молитвы сей моей, но да будет святая воля Твоя». Пот прошибал сильнее, голова горела. Пахло самогоном, который хлебали в тот день под колокольней. Разбивая рукой лед, Васька умывался из ведра, протирал ледышками грудь. Принимался за три строчки снова.
На Крещение Подосёнов не явился.
Семена Васька увидел у сторожки, когда липы снова пожелтели. Туман укрывал остров одеялом: травы, кустов не было видно. Семен, укутанный по пояс слоями серой хмари, похожий на отца, просто стоял и смотрел на сторожку. В черных глазах Семена отражалась густая муть, на осунувшемся лице нос казался крупнее, во рту папироса.
Васька вышел, положил пистолет на старый поваленный ствол, за которым хотел учить Семена стрелять. ТТ, близнец того, что он годами носил у пояса, на фронте и в мирное время, теперь показался тяжелее финской винтовки. Из тайника под полом, где Васька его хранил, все лето несло кислым металлом, кровью и гарью. Вонь сбивала и короткий сон, и чтение. С молитвой ненадолго таяла, потом терзала снова, стоило глубоко выдохнуть.
Туман сомкнулся над черной пузатой рукояткой. Васька едва руку выдернул. Не обернулся, ушел в сторожку. По щелчкам магазина понял: Семен пистолет подобрал. Листва все тише и тише шуршала под его ногами.
Туман уводил Семена прочь.
Глава 14
Возвращаясь с кладбища, Павел узнал дорогу, по которой они с Асей ходили в бухту. Грунтовка, что вела туда, теперь была завалена битым кирпичом, чтобы машины не ездили. Подумал, не наведаться ли к месту, где видели нерпу; только что ему там без Аси делать. Интересно, где она сейчас? Их с Бородатым отпустили отдыхать после вчерашней помойки, а для женщин сегодня послушание планировалось: то ли кадила мыть, то ли другую утварь. А вот где, Павел забыл.
Пройдя каре насквозь, он все высматривал Асю. Спустившись к причалу, не встретил никого из волонтерок. Ноги сами понесли к старцу. На душе было паршиво. Вроде нашел, кого искал, но Семен оказался совсем чужой. Даже зацепиться не за что. Семен не знал бабу Зою. Павел, выходит, совсем не понял Петю. Не тот лобастый парень тут жил, а ветеран, замешанный в каких-то разборках. Может, баба Зоя и про это узнала, потому и не захотела приезжать и забирать родню? Добрый Петя с портрета – блажь, воспоминание, за которое она держалась.
Просигналила машина, Павел отскочил на обочину, под разлапистую сосну. К ней была прибита икона Сергия и Германа, у подножия лежали свежие цветы. Вокруг сквозь прошлогодний сухостой пробивалась новая осока. Мох цвел белыми пушинками. На остров, хоть и поздно, пришла весна. Дойдя до лужи-«Африки», Павел увидел, как в нее стекаются ручьи – и в каждом поблескивает солнце. Сегодня он непременно поговорит со старцем. И все решит. Найдет Асю. Они вместе уедут.
У избушки с заколоченным окном очередь была совсем небольшая. Сегодня посетителями старца распоряжался регент.
– Ты как тут? – вырвалось у Павла. Решил, что Иосиф пропихнет его без очереди.
Но тот не ответил. Пригласил войти пожилую пару – знакомым жестом длинных пальцев. Только в них больше не чувствовалось силы. Пальцы казались вялыми, обескровленными. Было тихо, регент все делал молча, люди в очереди слушались его рук. Не как хористы, но все же. Указал Павлу встать в конец.
Павел попятился, отступил за ель и вдруг пошел назад. Понял, что не знает, о чем говорить со старцем. Дело было вовсе не в «Победе», с ней он сам разберется как-нибудь. А как быть с подосёновским и своим прошлым? Если забыть аварию не выходит, может, и вправду виноват? Когда разбились его родители, формально тоже не было виновных, а на деле…
Скольких Семен с отцом положили? Троих?
Павел шел все медленнее, горбился, словно опять тащил мешок с камнями. За аллеей дубов, кривых, коренастых, показалась та сосна с иконой. Павел сошел с дороги, сел под ней, будто только здесь и мог подумать. Пушинки мха к вечеру сникли.