Во дворе Работного дома стоял большой мусорный бак. Куда дальше отходы отправляют на этом острове? Наверное, в Ладогу спихивают, подумал Павел, или в лесу закапывают. Две старухи в черном прошли мимо, кивнули Павлу, продолжили спорить: «К старцу завсегда пешком, я тебе говорю. Ну и что, что ноги? У всех ноги. Машину тебе никто не подаст». Павел вбежал в келью, сменил сапоги на кроссовки, надел чистую рубашку, воткнул в телефон переносную зарядку, решив записать старца на диктофон, – может, после еще переслушает, что он там наговорит. Пустился вслед за старухами.
Старухи уже обогнули причал, завернули в лес, шли быстро, Павел едва поспевал. Снег еще покрывал землю в низинах под соснами, но было тепло, куртку пришлось расстегнуть, вскоре и вовсе нести в руках. Справа у самой воды, черная с золотом, посверкивала маковка часовни Ксении Петербургской. Новенькая, Ася говорила, ее только поставили. От нее в воду уходил длинный причал. И Ладога у свай была черная в тени деревьев. От прошлогодней хвои пахло сеном, на ветке болтался, как тина на удочке, тот самый мох-бородач, про который толковал Гоша. Скорее со старцем поговорить и домой. Или, может, на море – полежать недельку. Или офер принять? Что это на него нашло – родинки вспоминать? Деньги хорошие.
Старухи скрылись из виду, Павел прищурился. Дорога бежала вниз, к луже в форме Африки, разъезженной машинами, поднималась на другой холм, видимо, скрывший старух. Павел прибавил ходу, чуть проскользил, обходя грязь, вытер кроссовки о прошлогоднюю хрусткую пижму. Вдруг нога съехала прямо в лужу. Противно оледенели пальцы. Подошву присосало. Павел дернул другой ногой и рухнул в лужу задницей. Грязные кроссовки задрались, с них затекала в штанины густая серая жижа. Зарядка намокла, телефон в нагрудном кармане сухим остался – и то спасибо.
Павел оглянулся – не видит ли кто? С ветви соскочила крупная птица, улетела прочь. Старух отсюда не разглядеть. На карачках вылез из лужи. В ней же, как грязь осела, помыл руки. Глина уже застывала на ветру, становилась сизая, как цемент. Павел оглядел себя и поплелся назад, втыкая носы кроссовок в остатки снега.
В дверях Работного дома Павел столкнулся с Асей. За ней Бородатый нес на плече полмешка картошки, где-то на лестнице переговаривались челябинские. Все болтали о том, что отец-эконом благословил жечь костер, выделил дров и картошки из монастырского запаса.
– Я… я догоню, пойду душ приму. – Павел все скреб ногтем глину с джинсов.
– В баню собрался? – Ася сдерживалась, чтобы не расхохотаться. – Так она в четверг только.
– Павел? Я думала, ты болеешь. – Маша вышла из подъезда неслышно, по-кошачьи, и Павлу сразу стало неловко за свои джинсы.
– Да я вот местность осматривал.
– К старцу, что ли, ходил? – Ася подмигнула. – Там такая лужа, с Африку величиной. Многие тонут. Те, кому рановато.
Откуда она все знает?
– На, возьми вот печенье, а то тяжело тащить. На исповедь бы тебе, конечно. И тогда уж после Пасхи к старцу.
Ася пошла вперед. «Да я уже в Москве буду», – подумал Павел, принимая коробки, и посторонился, пропуская Машу, чтобы она не видела его зад в грязи.
Костры разводили за территорией монастыря, на самом берегу Ладоги. Место называлось «Первая точка»: Ася, нарочито окая, передразнивая отца-эконома, именовала его Петровским мысо́м. К Первой точке от Работного дома вела проезжая дорога, грунтовая, плотная. Вдоль нее росли могучие мрачные сосны, под ними зеленым, серебряным, красным лоскутным одеялом лежал карельский мох. Павлу, теперь нагруженному коробками с печеньем, хотелось прилечь, обдумать эти два дня на острове. Но вокруг у всех было приподнятое настроение, даже Вика, которая держала строгий пост «для очищения женской энергии», готова была к жаренной на постном масле картошке. На Точке нашлось не только масло, но и решетка, сковорода, даже соль с перцем. Вполне себе туристическая стоянка для неверующих.
– Наш игумен душка, всех приезжих принимает. – Ася вовсю распоряжалась у костра.
Павел задумался, а не лучше ли ему переселиться в гостиницу. Вроде она открыта. Взять оттуда такси, доехать до старца, потом сразу в Москву. Без камней и огородов. Вспомнился разговор с администратором: забирая его анкету, она намекнула, что волонтеров и трудников старец скорее принимает и благодати больше. «Старца расспросите, осторожненько, не наседайте. Отец Власий все увидит, точно вам говорю, – запнулась. – И молитесь, в общем, у икон. Это работает». Как молиться? В какую сторону? Со злости Павел бросил как попало коробки и, пиная шишки, спустился в бухту. Ближе к воде разговор уже был не слышен. Ладога качала белые льдинки. Камни казались плоскими, с них была смыта почва – тоненький слой, пришитый мхами, укрепленный соснами, приколоченный монастырскими постройками. Пожалел, что не взял тот полосатый камешек с поля.
Слева виднелся Никольский скит, Павел рассмотрел зеленый шатер и маковку, справа тянулись резные бухты, впереди небо гляделось в воду. В этой безграничной синеве, рискуя соскользнуть с мокрого валуна, сидела Маша. Она полоскала ложки, ее руки с длинными, вишневого цвета ногтями покраснели от холода и, видно, начали неметь, но она все намыливала олово, водила им по воде, точно суп размешивая, и хлюпала носом. Павел хотел подойти к ней, но постеснялся: кроссовки он оттер, а джинсы только стирать теперь. «Красивые, переухоженные женщины – самые несчастные, не связывайся», – твердила баба Зоя. В молодости она была лопоухая, щекастая, но, по словам деда, бравшая обаянием.
Павел нехотя вернулся к костру. Там осталось лишь одно место – возле Аси. Она, ничуть не дорожа своей курткой, сидела ближе всех к огню и почерневшей лопаткой переворачивала пласты картошки. Та была особого, валаамского сорта, желтая, охряная, в поджарке она становилась оранжевой, пахла сладостью. Ася рассказывала, как работает в реабилитационном центре у себя во Пскове. То и дело пробовала жарево, жестом показывая Вике, сидящей напротив, подсолить. Бородатый (это прозвище так закрепилось, что Павел обращался к нему всегда с «э-э», чтобы вспомнить, как его зовут) колол дрова поодаль.
– Он мне: я не алкоголик, – с усмешкой рассказывала Ася. – Я так, приболел просто, вот и лежу в больнице. Я ему: вы что, не видите, у вас на окнах решетки? Он: дак это мороз, морозные узоры.
– Сумасшедший? – Вика, оставившая на мужа и свекровь своих близняшек-шестилеток, удивлялась Асиным историям еще с Приозерска.
– Зависимый. Такие верят в то, во что хотят. – Ася медленно стащила с головы шапку, вытерла пот с лица. – Ну, давайте, что ли, тарелки.
Зазвонили колокола с вечерни, солнце покатилось к закату где-то с обратной стороны острова, Асина стрижка вспыхнула золотом и опять стала седой, замерзшей. Когда к ней со всех сторон потянулись тарелки, Павел услышал: «Можно?» Подсела Маша. Она снова была подкрашена, от ее шарфа пахло тропическими фруктами, вкусно, но чуждо среди дыма и едва согретого солнцем мха. Павел передал Маше свою тарелку, куда Ася уже положила картошки с горкой.
– Можешь есть теперь медленно, как привыкла. На Валааме все сбывается, – усмехнулась Ася.
Маша сжала губы, ковыряла вилкой поджарки.
– Холодно, – начала было Маша.
– Кстати, тот мужик, что про морозные узоры толковал, звонит мне иногда.
– И чего ему надо? – Павел сам удивился своей резкости.
– Выговаривается. Ну и я с ним вспоминаю, как было херово… прости господи… плохо, и пока общаюсь, совсем не тянет выпить. Вот нисколечко.
– А так хочется? – Маша отставила тарелку.
– Ладно, у меня дела, – засуетилась Ася. – Тарелки помоете тогда, вон их в ящик, под стол. И кружки, и ложки. Картошку сырую, хлеб – всё назад несите. – Ася, подобрав черную юбку, переступила через бревно, на котором остались Павел с Машей, кивнула и ушла по тропинке к Центральной усадьбе.
С криком пропали последние чайки, и только Ладога все ластилась к валунам где-то совсем рядом. Маша сказала, что пахнет дождем, придвинулась ближе. Павел смотрел на ее ресницы (слишком длинные) и губы (чересчур пухлые). Стало душно – вскочил, едва не перевернув бревно. Побежал следом за Асей.
У двери Зимней гостиницы, куда вошла Ася, дождь вовсю барабанил по детской коляске. Павел постоял под окнами трехэтажного здания, думая, не занести ли коляску в подъезд? Услышал позади голос, объемный, негромкий, обращенный только к нему:
– Новичок? Хорошее дело. – Красивый монах в черной рясе, под кривым черным зонтом, стоял на ступеньку его ниже. – Проходи, брат, что же ты?
– Да нет, тут вон коляска.
– Коляска? Господь с ней, она тут зимой и летом, аки пес цепной. Шурик вырос из нее, сам ходит. Ты из волонтеров?
– Я за Асей шел.
– Ася! Ася, брат, уже небось за меня всех распела. Пошли, пошли. Тебя не Фомой зовут? – Когда он улыбался, его усы топорщились. Стильные, как в городе.
– Павел.
– Ну а я Иосиф, регент хора. Спевка тут у нас для мирских.
От дверей в коридор вели каменные ступени, отполированные шагами, местами протертые до ям. Подслеповатые лампочки трещали. Каждое слово эхо повторяло раза четыре.
– Какая акустика! У тебя слух есть? – Иосиф обращался с Павлом по-свойски, будто просил закурить.
Пахло жареным мясом, луком и печным угаром. На первом этаже тут и там сложены поленницы. Девочка сидела у печной дверцы, выходящей отчего-то прямо в коридор, фыркала, забрасывала туда щепу. У двери с надписью «Младшие классы» Иосиф откашлялся, пропел знакомое «Молитвами святых отец наших…», перекрестился, вошел. Павла затянуло следом. Обернулась Ася, стоявшая спиной. Черная юбка, водолазка. Без куртки она показалась хрупкой и совсем юной.
Протерев запотевшие очки, Павел разглядел собравшихся на спевку. Перед ним, кто с тетрадными листками в руках, кто навытяжку, качаясь с пятки на носок, стояло человек десять: старики, женщины, подростки и, видимо, тот самый Шурик, выросший из коляски. Шурик держался за брюки мужчины, что в первый день едва не расшиб Павлу плечо на ходу. Павел назвался, протянул руку. Тот пожал, буркнув: «Митрюхин». Женщины смотрели на Павла с любопытством.