Какой ужас! Какой позор! Мы, русские воины, не найдя сколько-нибудь достойного противника, занимаемся зверским избиением женщин и детей!
Наш дивизион вернулся в Гур-тюбе несколько раньше Скобелева и стоял, не слезая с коней, ожидая указания, где стать биваком.
Через несколько времени подъехал Мих. Дмитриевич с конвоем. Как ни в чем не бывало, он начал в шутливом тоне сетовать на то, что сегодняшнее «дело» не выгорело, и утешать меня возможностью попасть в «настоящее». Я молчал. Нил, со сдвинутой на затылок шапкой, по обыкновению благодушно улыбался.
Скобелев уехал. Приехал Боголюбов[661] и указал нам место бивуака. Я не выдержал и, обратившись к нему, по-французски, чтобы не поняли нижние чины, сказал: «Какой позор! Зачем вы делаете это!»
Боголюбов ответил мне приблизительно так: «Чего же мне делать? Генерал горячится, зарывается, никого и ничего не слушает».
Кто-то из подвернувшихся офицеров, не помню, кто именно, пояснил дальше: «Теперь у нас это дело самое обыкновенное; “сражение” устроить не удалось; пышной реляции составить нельзя, ну и вымещаем, на ком не следует».
Я пошел бродить по бивуаку. Подхожу к артиллерийскому взводу: вижу, казак, рядовой, с крагой на ноге, нянчит грудного сартовского ребенка. Я знал этого казака лично, потому что раньше, до моей командировки в Петро-Александровск, некоторое время он служил у меня драбантом (денщиком)[662]. К сожалению, я не помню его имени и фамилии.
«Где, спрашиваю, взял?» «В кишлаке, ваш-бродь, подобрал. Так что жалко очинно, ваш-бродь; робеночек махонький, кволый; еже бросить, беспременно пропадеть; опять же не знаю, куда, то-исть, мне его определить».
Так как я взялся говорить только одну правду, то должен сказать, что, к стыду моему, я не знаю, удалось ли сердобольному казаку «определить» куда-либо «кволого робеночка».
Продолжая бродить по бивуаку и по опустевшему кишлаку, я все думал и думал. И думалось мне, что раньше, как будто, лучше было; как будто, не было «этой» мерзости.
В Хивинском походе, например, был, правда, один неприятный случай, но он, насколько мне известно, разыгрался совсем иначе.
Дело было так. Отряд Головачева, идя из Хивы в Туркмению, припер туркменский табор, где вместе с вооруженными мужчинами были женщины и дети, к широкому, многоводному арыку Газават. Когда большая часть туркмен уже переправилась через арык, когда, кто вброд, кто вплавь, переправлялись лишь отставшие, мужчины и женщины, к берегу подскакал прапорщик 2-го турк. стрелк. б-на Н-ский и начал стрелять из револьвера. Но его сейчас же остановили. Возмущенный этой пакостью, Головачев рвал и метал. Не менее возмущенные товарищи Н-ского, офицеры 2-го батальона, объявили ему, что по возвращении в Ташкент, он, Н-ский, обязан немедленно уйти из части, и что, во всяком случае, с этого дня они не считают его своим товарищем. В течение остальной части похода никто с ним не разговаривал; никто не подавал ему руки.
По возвращении в Ташкент, Н-ский уехал в Россию, а я впоследствии узнал, что ему удалось перевестись в одно из восточных казачьих войск.
Так я думал тогда, в конце ноября 1875 года.
Теперь, по прочтении статьи К.М. Обручева, к этим думам присоединяются нижеследующие.
В упомянутом казачьем войске г. Н-ский, навсегда опозоривший себя как офицер гнусным деянием, марающим честь офицерского мундира, с позором изгнанный из славного когда-то 2-го батальона, не допускавшего прежде оставления в своей среде заведомых негодяев, батальона, к которому мы, старые туркестанские офицеры, издавна привыкли относиться с чувством искреннего и глубокого уважения, г. Н-ский, говорю я, в упомянутом казачьем войске дослужился до генеральского чина, а во время Японской войны даже командовал дивизией.
Можно ли после этого не сказать: как прав автор «Военного подбора»! Как темны, как подозрительны и вместе с тем как «неисповедимы» те пути, по которым по сие время некоторые русские офицеры доползают до генеральского чина.
1 декабря под вечер в дивизионе был получен приказ: одному взводу на следующий день рано утром прибыть к квартире начальника отряда.
Раненько утром 2 декабря я был уже со взводом около сада Урман-бека, в котором жил Скобелев.
Одна за другой подходили части, назначенные в отряд, который должен был идти на Нарын, где, по донесениям лазутчиков, стоял Афтобачи с большим отрядом пехоты и конницы.
Вышел Скобелев и поздоровался с частями. Тронулись: две или три роты пехоты; взвод конных стрелков, посаженных на сартовских лошадей, под командованием стрелкового же подпоручика К.; две оренбургские сотни, одна под командой есаула (ныне генерал-майора) А.С. Меленина, другая под командой семиреченского есаула (ныне отставного генерал-майора) Н.Ф. Дубровина; взвод казачьей батареи И.Н. Епанешникова и мой ракетный взвод.
Верстах в 12 от Намангана, около селения Джигда-капа, мы переправились через Нарын вброд.
Ровная, открытая местность, слегка поднимавшаяся в направлении от Нарына. Впереди, верстах в трех, перпендикулярно дороге, по которой мы шли, очень длинный сырт, невысокий и пологий, но закрывавший и маскировавший собой лежащую за ним местность. Правей дороги, на том же сырте, небольшая туземная крепостца.
Мой взвод шел в голове колонны. Рядом ехал Скобелев с Боголюбовым, с ординарцами и конвоем. Мы шли шагом. Вскоре же с крепостцы открыли беспорядочный ружейный огонь. То со свистом, то с каким-то жалобным жужжанием полетели над нами и около нас свинцовые мухи; изредка с особым, зловещим воем и шипением пролетала большая фальконетная[663] пуля.
Мне показалось, что Скобелев сразу же стал ажитироваться; мне показалось, что его голос и жесты сразу как-то изменились, сделались не в меру нервными.
В это время правей крепостцы, верстах в 4 от нас, была замечена густая толпа всадников с большим, развевавшимся значком, быстро уходившая по направлению к кишлаку Балыкчи. По всей вероятности, это был Афтобачи, улепетывавший от незваных гостей.
Скобелев велел мне продвинуться со взводом вперед.
Я скомандовал «рысью» и, продвинувшись на четверть или на полверсты, опять пошел шагом.
Не прошло после этого 2–3 минут, как ко мне подскакал бывший врач казачьей батареи, М.И. Ларионов, и говорит: «Генерал сердится на то, что вы опять пошли шагом, велит идти на рысах».
Через 2– минуты мы на полных рысах вылетели на сырт, по плохенькому туземному мостику пронеслись над широким и глубоким, с отвесными берегами арыком и увидели такую картину: за пологим сыртом опять скрытая равнина; по ней дорога в Андижан; эта дорога видна версты на две, если не больше, до следующего кишлака и его садов. По всей дороге почти непрерывная вереница арб с людьми и с вещами, ближе к нам, шагах в 600700, густая толпа сарбазов в красных куртках, человек 200–300, прикрывали отступление обоза.
Я скомандовал: «Стой! Ставь станки![664]» Мы быстро, «по огню» спустили 2–3 ракеты. Следующая разорвалась на станке, по счастью никого не ранив.
В момент разрыва ракеты к нам подскакал Скобелев. «Станки долой! – скомандовал он. – Ведите в атаку!»
Трубач Скобелева, повернувшись к отряду, играл «карьер», а Скобелев, выехав перед взводом и размахивая саблей, кричал: «Казаки, захватывайте у неприятеля значки! Георгия за значки!»
Я скомандовал: «Станки долой! Шашки вон! Строй лаву рысью! Лава с гиком марш-марш!»
Казаки лихо понеслись в атаку под ружейным огнем красных сарбазов.
Через секунду или две около меня послышался звук какого-то шлепка; точно кто-то камышком сильно ударил в ком теста: казак, хватаясь за грудь, валился с коня. Скобелева около нас уже не было.
Еще секунда – и что-то грузное рухнуло на землю. Валился казак вместе с конем.
Еще секунда – и мои 18 казаков лихо врубились в красную толпу сарбазов.
Здесь я должен сделать маленькое отступление и вернуться назад.
Когда трубач Скобелева, повернувшись к отряду, протрубил сигнал, казачий артиллерийский взвод и сотни пошли карьером. Но когда первое орудие влетело на мост, он обрушился, а орудие очутилось в арыке. Проезда через широкий и глубокий арык с отвесными берегами в этом месте уже не было. Шедшие сзади орудия и сотни бросились вправо, вдоль по берегу арыка, ища удобного места, где можно было бы перебраться и идти на помощь моему взводу. Одними из первых подоспели к нам Меленин и Дубровин с доброконными казаками. Остальные быстро подоспевали. Сарбазы были изрублены. Казаки ринулись дальше.
Я получил маленькую царапину на левой руке. Как ни была она ничтожна, я все-таки должен был привести себя в порядок; мне пришлось на несколько секунд придержать коня. Я отстал от своих.
В это время меня обогнал Скобелев. Он скакал уже не с саблей, а с револьвером в руке и крикнул мне: «Поздравляю! Молодцом!»
Я, снова пустив коня и догнав Скобелева, сказал: «Кажется, у меня убиты два казака»[665].
На это Скобелев ответил мне: «Отлично! Отлично!»
От этих откровенных «отлично» меня покоробило. Что же, думал я, отличного в том, что там, где-то в станице будут две вдовы и несколько сирот? Мне вспомнились (уже приведенные мною выше) рассказы о том, как печалился Скобелев каждый раз, когда отсутствие упоминания об убитых и раненых на половину уменьшало общее впечатление раздутых реляций.
Несколько минут я скакал рядом со Скобелевым, стремя в стремя, мимо арб; на некоторых были сарты, почти все безоружные. На одной оказался сарбаз с мултуком. Когда мы поравнялись с ним, он выстрелил, но промахнулся.
Скобелев выстрелил в него из револьвера и, тоже промахнувшись, закричал своему конвою: «Убейте его! Убейте его!»
Я не стал смотреть назад.