Вместе с тем степень того педантизма, который проявляется в отношении замкнутости женщины, в особенности в Фергане, наибольшая в средних слоях туземного общества, значительно падает в среде беднейших под влиянием недостаточности технических средств выполнения этого рода требований, и в наиболее богатой под влиянием тех относительно свободных нравов, которые остались в наследие от привольной жизни ханских дворцов прошлого времени.
Такова, конечно, в самых общих чертах, та конъюктура, среди которой ныне в спешном порядке в умах передовой части туземного общества слагается представление о формах, которые, по их мнению, должны бы принять разрешение женского вопроса в их, туземной среде.
Они говорят приблизительно так: отныне туземная женщина, наравне с нами, мужчинами, стала свободным, полноправным гражданином нашего великого Отечества.
Она должна пользоваться всеми гражданскими правами наравне с мужчиной, но фактическое использование или неиспользование этих прав должно быть предоставлено ее свободной воле.
Чем меньше будет форсироваться это фактическое использование только что полученных прав, чем свободнее и добровольнее будет оно, тем более верными шагами пойдет туземная женщина по светлому пути ее приобщения к общечеловеческой культуре.
Туркестанские ведомости. 1917 г. № 4(66).
Четверг 23 марта (5 апреля).
Надо опроститься
Вряд ли кто усомнится в том, что исторические судьбы России, до сих пор считавшейся наиболее отсталой и в политическом и в общекультурном отношениях, рукой нашей великой, имеющей несомненно мировое значение, революции, поставили ее во главе мира, во главе человечества, которому теперь придется догонять нашу только что нарождающуюся демократическую республику, нарождающуюся в ореоле таких политических совершенств, как отмена смертной казни, равноправие женщин, широчайшие гражданские права армии и т. д.
Я горжусь всем этим. Я горжусь духовной мощью моей Родины, мощью той многомиллионной и многоплеменной нации, к которой я принадлежу; я горжусь тем, что одна из молекул того мощного политического организма, на который ныне устремлены взоры всего постепенно объединяющегося человечества, но я чувствую, как рука об руку с этой гордостью внутри меня начинает копошиться болезненное ощущение тревожных сомнений.
Я невольно спрашиваю самого себя: но я-то, я сам, стою ли я на ступени достаточной, нравственной высоты, достаточной политической зрелости и достаточной человечности для того, чтобы с честью носить высокое звание гражданина вселенной, передовой демократической республики.
И чем внимательней я всматриваюсь и в наше общественное, и в свое личное прошлое, чем глубже я роюсь в своем «нутре», тем тревожней, тем болезненней становятся эти сомнения.
Вместе с другими я машинально, полусознательно говорю: постылый феодально-монархический строй пал; мы вышли на просторы свободы, равенства и братства.
Да, я говорю это. Но когда я начинаю рыться в своем собственном нутре, я к ужасу своему вижу, что там гнездятся еще наследственно приросшие к моему нутру остатки и пережитки того мусора, тех политических и социальных нелепостей, которыми в течение веков загрязнял арену нашей общественной жизни весь уклад, весь строй феодально-монархического режима, именуемого крепостничеством.
Этот строй вознес моих предков если не на Олимп, то во всяком случае на некоторые классовые подмостки, с которых они смотрели и меня с детства приучали смотреть свысока на все то, что не успевало, не смогло взмоститься на этот помост, так долго являвший собой сцену позорной комедии нашего прошлого.
Лучшие люди сороковых годов, к числу которых принадлежали отцы моего поколения и шестидесятники[692], несомненно много сделали для народа в смысле давления на возмутительное тогда чванство правивших классов.
Немало сделали в свое время даже и блаженной памяти нигилисты[693]. Их поносили, их обливали помоями, но они, надо отдать им справедливость, с беззаветным мужеством шли своей дорогой и делали свое дело: они развенчивали до некоторой степени классы правивших, а с другой стороны, способствовали некоторому опрощению быта буржуазии, которая тогда только что народилась вслед за падением крепостного права, но успела уже значительно зазнаться, потряхивая быстро набивавшимися карманами.
Заслуги лиц этих трех категорий отрицать, конечно, нельзя, но они, эти заслуги, тонули в грязных волнах бушевавшего кругом моря житейской суеты.
И все мы, родившиеся, росшие и жившие в этом политическом аду, в этой авгиевой конюшне социальных соотношений, были неизбежным исчадием этого ада и этих конюшен, причем даже при очень внимательном отношении к своей личной опрятности, никогда почти не обходились без того, чтобы находить на себе следы окружавших нас чада и навоза[694].
Про Лассаля говорили, что, будучи социал-демократом[695] и другом пролетариата, он находил возможность говорить: «Я очень люблю моих товарищей рабочих, но к сожалению, должен признаться, что от них неприятно пахнет потом»[696].
Я, разумеется, никогда не позволю себе сказать ничего подобного, но если я примусь тщательно рыться в своем нутре, я неизбежно найду в нем что-либо аналогичное.
Дедушка Николай Иванович ничтоже сумняшеся драл на конюшне крепостных Сенек и Ванек, причем непоколебимо полагая, что благоприличное пропитание, абсолютно необходимое для него, «барина», совершенно не по чину его крепостным «мужикам», и что равным образом объемистая утроба тайного советника требует для своего ублажения многих тысяч, тогда как на довольствие поджарого коллежского регистратора достаточно нескольких десятков рублей.
И вот, когда при мне, возложившем на себя звание социал-демократа, заходит разговор о том, допустимо ли теперь равенство в отношении всяческого ублажения тайного советника, с одной стороны, и коллежского регистратора – с другой, или, скажем к примеру, редактора газеты и наборщика, я впадаю в смятение и начинаю лопотать бессвязные слова: «Да, конечно, ценность труда представляется как бы различной, но, с другой стороны, твердо установившееся за последнее время представление о равноправии, о равенстве и братстве…»
Короче сказать, я попадаю в положение человека, который при голосовании становится в ряды «воздержавшихся».
Тогда просыпается моя совесть и говорит: «Товарищ Наливкин, вашего дедушку, несомненного черносотенца[697], вряд ли кто из наших современников согласится признать за социал-демократа; вместе с тем вы, по крайней мере в отношении расценки труда, рассуждаете почти так же, как и ваш достопочтенный родственник. Не находите ли вы, товарищ, это хотя бы несколько зазорным для себя?..»
В тайниках своей души я признаю, что положение получается, действительно, некрасивое; но я теряюсь, мечусь из стороны в сторону, не знаю, как примирить это и иные противоречия переживаемого нами бурного, переходного момента, а внутри что-то сосет, не дает покоя.
Тогда передо мной встает тень покойного Льва Николаевича Толстого и говорит мне: «Успокойтесь; вам и подобным вам есть выход из вашего тяжелого, ложного положения: вам надо опроститься…»
Да, да, Лев Николаевич, вы правы; я, никогда не бывший вашим поклонником, всегда и прежде соглашался с вами на этом пункте. Вы правильно говорите, нам надо опроститься.
И вот как я понимаю это опрощение.
Мы имущие и бывшие «правящие», все еще стараемся удержаться на краешке уже рухнувших подмостков балагана, разрушенного ураганом революции; мы все еще тщательно стараемся хоть чем-нибудь, хоть по внешности отделиться, отличиться от плебса, от «народа», в противоположность которому мы все еще продолжаем величать себя «обществом».
Мы все еще говорим: «в обществе это принято; в обществе это не принято», и каждый из нас отлично понимает, кто разумеется под этим обществом.
Нам еще необходимо набраться решимости, сойти с этих балаганных подмостков, смешаться с народом, научиться у него жить по простоте, не гнушаться никаким трудом, есть трудом, в поте лица добытый хлеб, делясь с этим народом знаниями и культурностью, которые из поколения в поколение мы приобретали на трудовые деньги того же народа, в течение веков бывшего кормильцем и поильцем отцов, дедов и прадедов наших.
Мы должны, мы обязаны это сделать. Ценою этого и только этого шага может быть куплено наше общее благополучие, благополучие всей нации, возможное вполне тогда только, когда она станет более или менее однородной массой, состоящей из особей, способных к взаимопониманию, которое почти невозможно вне вышеприведенного условия.
Человеку свойственно верить в то, к чему он стремится, что он признает желательным.
И вот, поэтому мне часто мерещится картина того, как свободный ныне, никуда не приписанный человек не угнетаемый более уродливостями социального быта, в роде уродливой расценки труда, претворяя мечты в действительность, сознательно или бессознательно, под давлением ли мысли или житейской необходимости перетасует эту колоду карт.
Изможденный антагонистичностью всей вообще обстановки его жизни, чахлый горожанин – интеллигент направится в деревню, на лоно природы, в сферу здорового физического труда, дабы, воспрянуть физически, дать вместе с тем и деревне толчок к скорейшему повышению уровня ее культурности.
В то же время относительно мощный, уравновешенный и практичный деревенский житель, с умом, незабитым разного рода отвлеченностями, осмотревшись в новой для себя обстановке, даст мощный толчок нашей индустрии.
Я не доживу до этого, но я верую в то, что все это совершится рано или поздно, что это будет моментом величайшего расцвета нашей нации, которая, сделавшись сказочно-мощной, никогда никому не сделает зла, ибо всегда она была