касаб наживает капитал на капитал.
(Средний оборотный капитал кишлачного мясника можно считать колеблющимся от 50 до 200 р. сер., причем капитал менее 100 р. успевает обернуться около 2 раз).
Пойдемте, читатель, опять в Нанай.
Жарко после обеда в начале августа. Мы подъезжаем к Нанаю с западной стороны, со стороны Ахтама, по ровной, сплошь возделанной, Бий-баг-дала (степь, без садов), на которой кроме хлебов и небольшого кишлака Кук-яр, и на самом берегу Падшааты ровно ничего нет.
В версте слева поднимаются предгорья; вправо желтая, зеленая и серая Бий-баг-дала с маленьким Кук-яром, а прямо перед нами, сейчас же за широким, каменистым оврагом Падшааты, темно-зеленым пятном стоит Нанай, весь ушедший в густую листву урюков и талов, над которыми кое-где торчат высокие старые тополя.
У самой Падшааты проезжаем мимо хирмана с кучей провеянной уже пшеницы. Сбоку груда самана (мелкая солома), а около нее невыпряженная арба с виноградом и дынями. Два человека на корточках присели около зерна и вешают его на туземных деревянных весах, причем вместо гирь служит виноград, который здесь, в Нанае, продается на вес пшеницы.
Около них две молодые цыганки назойливо предлагают иголки, наперстки и нитки угрюмому хозяину хирмана, не обращающему на них ровно никакого внимания.
Появился откуда-то каляндар[351] – нечто вроде нищенствующего монаха – сказал обычное в таких случаях приветствие „хирман тулсун“– «да будет полон хирман», неистовым голосом причитал пожелания хозяину всяческих благ и получил несколько пригоршней высевок.
По каменистой тропинке спускаемся на Падшаату и переезжаем ее вброд по дну, сплошь усеянному крупными каменьями; лошадь то и дело спотыкается и обрызгивает впереди идущего крупными каплями холодной воды.
Поднявшись немного в гору по крутой, малоезжей тропинке, въезжаем в узенькую, кривую улицу с ее неизменными здесь глинобитными стенами, с выглядывающими из калиток ребятишками, с арычками и навозом.
Целая стая кур бросилась от наших лошадей во все стороны, оставив маленький ток посередине улицы, где, очевидно, кто-то молотил несколько снопов пшеницы.
Направо пустырь с кучами навоза и остатками развалившихся стен. Налево кузница с мехом, с кетменями и серпами, развешанными по стене и с кузнецом в кожаном фартуке, сосредоточенно отбивающим старый кетмень небольшим железным молотом.
Здоровый, рослый парень едет навстречу нам на шустром, сытеньком 2-годовалом жеребчике, навьюченном четырьмя большими снопами пшеницы, в один из которых заткнут серп.
Посередине улицы, перед калиткой, баба в белой матовой рубахе и белом же, распущенном по плечам, грубом кисейном платке молотит палкой два снопа пшеницы. Занявшись работой, она увидела нас тогда только, когда мы с ней поравнялись; бросила палку и как шальная метнулась в калитку, забыв на улице крошечного, благим матом заревевшего мальчугана. А вот и гузар, маленький кишлачный базарчик и клуб в то же время.
Налево, под большими старыми талами, лавка с навесиком и супой, прилепившейся сбоку, у арыка. Через разобранные дощатые двери видна внутренность лавки: к передней, закопченной дымом стене приделана в сажень длиной плаха с торчащими из нее длинными железными гвоздями, на которых висят части разобранной бараньей тупи. Касаб (мясник), с жирной шельмоватой рожей, в засаленном халате, поджидает вечерних покупателей и от нечего делать убирает в мешок пшеницу, ссыпанную прямо на земляной пол в дальнем правом углу лавки.
На супе расположился только что приехавший из города са-тукчи; под талом стоит его сильно вспотевшая узкогрудая лошаденка под неуклюжим вьючным седлом; она притащила и хозяина, и большой, из толстой бумажной материи, хурджун с разным мелочным товаром.
Сатукчи разостлал затасканный коврик и разложил тех червячков, на коих должна будет ловиться рыбка, именуемая пшеничкою.
Справа поместилось несколько кусков местных грубых бумажных материй: маты, калями и алека. Слева несколько аршин розового ситца с крупными, аляповатыми разводами, а в середине тот пестрый хлам, без которого трудно представить себе какой бы то ни было, даже и не туземный, базар. Три крошечных оловянных зеркальца облокотились спинами на положенный сзади их кусок маты и внимательно осматривают проходящий мимо люд; впереди их выстроились в ряд десять-двенадцать конусообразных кусков вонючего сартовского мыла, а за ними, ближе к краю, перемешались оловянные колечки, несколько кусков халвы и сахару, сякич (древесная смола, которую очень любят жевать женщины и дети), широкие и узкие тесьмы-джияк, иголки, очкуры, пуговки, бусы и прочая дрянь, на которую глазеет целая куча чумазых ребят; не без трепета взирают они на молчаливого сатукчи и шепотом сообщают друг другу свои замечания.
На другой стороне улицы, против мясника, еще две лавки с такими же маленькими навесиками. Одна из них наглухо заперта; в другой рис, льняное масло, мыло, насвай и дыни, перекупленные у арбакешей, а у дверей, на старой потрепанной кошме, спит хозяин лавки, молодой сухощавый сарт с жиденькой бородкой.
Пять-шесть здешних стариков сидят под навесом пустой лавки против сатукчи; по временам то тот, то другой, тяжело вздыхая, отрывочно, в полголоса, произносит: «Алла!» или «я, Карим!» Говорить им и не о чем, и охоты нет; пост теперь, руза; они с раннего утра ничего не пили и не ели – какая тут беседа.
Со стороны Намангана подъезжают две арбы с дынями; беззвучно останавливают мокрых, запыленных лошадей осевшие от голода, жажды и усталости арбакеши. «Ас-селям алейкюм!» – протяжно приветствуют они стариков, несколько времени неизвестно зачем сидят на тяжело водящих боками лошадях, вопросительно поглядывая то на стариков, еле ответивших им «алейкюм-ас-селям», то на безлюдную улицу; медленно слезают они с лошадей и еще медленней распрягают и привязывают их под талами.
«Барак-алла, барак-алла», – приветствует приезжих всхрапнувший сухопарый лавочник, выйдя под навес из дукана с помятой со сна и постной физиономией.
Торопливой, дробной походкой проходит мимо баба, закрытая по-здешнему не паранджи, а наброшенным на голову маленьким детским халатиком. Медленно, медленно прошла она мимо сатукчи, искоса разглядывая его товары, затем опять припустила и живо, почти бегом, скрылась за углом мечети.
Минут через десять из-за того же угла показался рослый, опрятно одетый сарт лет под сорок; тяжелой, медленной походкой подошел он к сатукчи, долго толковал с ним о чем-то вполголоса, затем размотал конец длинного матового кушака и высыпал из него несколько пригоршней пшеницы. Сатукчи, свесив пшеницу, ссыпал ее в мешок и подал мужику кусок мыла, с которым он так же тяжело, медленно, как и пришел, скрылся за углом мечети.
Красивый парнишка, лет 12, в грязной матовой рубахе, вошел к мяснику и подал ему узелок пшеницы, завязанной в старый ситцевый платок. Очевидно, более порученной ему покупки парнишку заинтересовал сатукчи, на походную лавочку которого он смотрел все время, пока мясник вешал пшеницу, долго раздумывал, от какого бы именно куска отрезать, долго рассчитывал, сколько следует отпустить мяса, очень быстро отвесил, завернул в платок и отдал мальчишке.
Больше и больше проходит по улице народу, возвращающегося с поля пешком и верхом: кто с серпом, кто с кетменем, кто с пучками башака. Одни проходят мимо; другие заглядывают к мяснику; третьи останавливаются поболтать со стариками.
Один за другим начинают являться с пшеницей покупатели и к мяснику, и к арбакешам, привезшим дыни, и к сухопарому лавочнику.
Около стариков и арб с дынями мало-помалу образовалась целая компания, шумно толкующая в ожидании скорого ужина о разных нанайских и наманганских разностях. Один из стариков, помоложе других, но уже с белой длинной бородою, медленно поднялся с места, поправил на голове чалму, взял стоявшую у стены длинную палку из коленчатой аса-мусы и степенно направился к соседней мечети. За ним поднялось еще человек пять-шесть, кто постарше, а через три-четыре минуты в вечернем воздухе звонко раздались протяжно выкрикиваемые слова азана: «Аллах акбар, аллах акбар/»[352]…
Стадо пришло. Мимо лавок и арб с дынями густой толпой потянулись всевозможных мастей, худые по большей части, коровы, телята и козы.
Зарезанный сегодня мясником баран разошелся почти весь; половина дынь разобрана, а другую завтра повезут по хирманам.
Гузар понемногу пустеет. Все расходятся по домам; скоро уже и следующий намаз ахшам, после которого правоверные могут наполнять свои отощавшие желудки.
Завтра опять привезут и дынь, и винограду; опять сатукчи разложит свой хлам; мясник зарежет барана, а разные пояса, платочки, хурджумы и торбочки потащат на гузар пшеницу. Так завтра, послезавтра и далее, до тех пор, пока будут возить разные соблазнительные вещи и пока мясник будет резать скотину; а будет он ее резать до поздней осени, до тех пор, пока благомысленные главы семей не положат чадам своим строжайшего запрещения на тайное и явное таскание хлеба мутагамам (мироедам) и пока голь не перетаскает им большей части собранной ею пшеницы, льна и иных благодатей, после чего для голи этой начнется продолжительный сезон зимних и весенних голодовок.
Таким манером между мужичьих рук непроизводительно проскакивает немалая доля хлеба, благодаря тому, что есть желание поесть сытно, по-человечески хоть несколько дней в году; есть услужливые люди, которые привезут всякую всячину как раз в то время, когда в мужичьих руках заводятся деньги в виде нового хлеба, и, что самое главное, есть у этого мужика привычка слишком мало думать о будущем, о голодовках, к периодичности которых он привык так же, как привык к мысли о том, что летом тепло, а зимой будет холодно; может быть, и очень даже холодно, но, если суждено прожить, проживу, и как-никак, а ни с холоду, ни с голоду не подохну.