Поля чести — страница 10 из 21

В действительности она больше всего боялась, что ненужными станут ее каллиграфические таланты. Скрыв возраст, она на пять лет оттянула уход на пенсию, сравнимый для нее разве что с ножом гильотины, однако медаль за пятьдесят лет преподавания все-таки отыскала ее в приходской школе. Вручение иезуитской награды, равносильной требованию освободить место, сопровождалось небольшим праздником, устроенным словно бы для того, чтобы публичным прощанием отрезать ей путь к возвращению. Присутствовали мэр, кюре, викарий, монахини, получившие разрешение отлучиться из монастыря, заезжие миссионеры, именитые граждане, почти все ее бывшие ученицы — три поколения, некоторые уже бабушки, а те, кто не смогли быть лично, прислали поздравления, которые зачитывались вслух, — воспоминания лились потоками, маленькая, хрупкая тетушка теребила пальцы, как школьница, стоя на эстраде, возведенной во дворе школы, принимала почести, краснея от поцелуев официальных лиц (звонкие поцелуи эти — сухие щелчки губами — разносились громкоговорителями), и даже отважилась на импровизированную ответную речь, полную сбивчивой благодарности и сожаления о необходимости расстаться с тем, что составляло всю ее жизнь, — но ведь надо же уступать дорогу молодым! Сама она, разумеется, ничего такого не думала, пребывая в глубоком убеждении, что после нее начнется потоп, то есть шариковые ручки и орфографические ошибки, и закончила речь на юмористической ноте, заверив всех получателей приходских ведомостей, что уже в ближайший четверг их снова посетит «почтальон от Господа Бога». Вставила-таки. Слыхали — рано меня хоронить. И ни одной слезинки, в то время как все ожидали рыданий. С эстрады она сходила, обиженно поджав губы.

С тех пор она стала с удвоенным усердием выполнять свои обязанности в приходе, навлекая на себя насмешки Матильды, вдовы ее брата Эмиля, которая позволяла себе в отношении религии вольности, ужасавшие нашу Марию. Тетушка затаивала обиду и выжидала подходящей минуты для отмщения. Потом она как бы невзначай замечала, что у кюре петунии лучше и пышней, чем у невестки, хотя та тщательно ухаживала за своими клумбами. Матильда отвечала, что не поливает их святой водой. Тетушка пожимала плечами, презрительно фыркала, брызгая слюной, и с ворчанием удалялась по дорожке среди цветов. Раздор между ними имел давние корни. Но никто не придавал значения застарелым старушечьим дрязгам двойняшек-соперниц, зародившимся тогда, когда их свел вместе мужчина — муж для одной и брат для другой. Ссорясь в открытую, они тайком заботились друг о друге. Если по истечении нескольких часов тетушка не возвращалась, Матильда направлялась к домику и предлагала ей остатки супа — не то придется вылить, — а тетушка принимала подношение, выказывая тем самым свое расположение. В другой раз Матильда связала ей шаль и заставила надеть под предлогом, что та своими лохмотьями позорит семью. Язвительных замечаний по поводу тетушкиного ханжества невестка не оставляла никогда. В ссорах они словно бы возвращались в те времена, когда им было по двадцать пять — и когда они состязались в том, кто из двоих любит сильней, — и подспудно обвиняли друг друга в обрушившемся на них несчастье. Об этом и говорят петунии на языке цветов.

Тетушка была до такой степени загружена делами прихода, что, случалось, недоумевала, как тут будут справляться без нее, когда она умрет. А справились очень просто. После ее смерти ведомости снесли в булочную, чтобы покупатели прихватывали ими свой хлеб. Пострадали только те, кому приходские новости высылались почтой, иногда на край света, где они и узнавали, что пятого в 7 часов 30 минут будет отслужен молебен по случаю годовщины со дня смерти такого-то, а седьмого будет отпразднована свадьба сына такого-то с дочерью такого-то или что на семьдесят пятом году жизни скончался раб Божий N — молитесь о нем, и да покоится в мире.


Со смертью папы мы вступили в полосу упадка. Быт с варварской бесцеремонностью покатился по наклонной плоскости: сад зарос сорняками, бордюр аллеи затянулся зеленым мхом, букс больше не подстригался, никто не заменял плиты, устилавшие двор, и выбоины в них заполнялись лужицами гниющей воды, кирпичная ограда зияла дырками, там-сям валялся всякий хлам, ремонтные работы откладывались на неопределенный срок. Ничто не препятствовало медленному умиранию.

Через несколько дней после похорон могильщик Жюльен принес к нам домой три предмета, извлеченных из семейного склепа: два обручальных кольца папиных родителей и золотой зубной протез его матери. Свои находки он выложил на кухонный стол с униженным смирением парии. В прошлом он был батраком, а значит занимал низшую ступень в сельской иерархии: продавал свою мускульную силу за ночлег в хлеву и обед. Должность муниципального могильщика стала для него не просто нечаянным продвижением по службе, но чем-то вроде торжественного посвящения в рыцари. А получил он ее за удачную метафору. Когда провожали в последний путь его хозяина, он якобы ответил на какой-то вопрос мэра: «Мертвые, они как семя: кладешь в землю, а дальше по воле Божьей». Кто знает, быть может, исполненный надежды жест сеятеля, бросающего зерно в почву, возник именно оттого, что уже тысячелетиями раньше люди закапывали своих мертвых и верили в их воскресение. Так или иначе, фраза получила распространение, Жюльена заметили. В нем обнаружили глубину, подобающую для общения с мертвыми. Сентенция комментировалась в том духе, что близость к природе и одиночество приобщают человека к глубинам мироздания, — и это всем казалось очевидным, как дважды два, как то, что падающее яблоко свидетельствует о наличии земного притяжения. Место могильщика пустовало, и, потрясенные явленным им образчиком народной мудрости, мэр с советниками, не раздумывая, предоставили его безработному поденному философу.

Первое время, полагая, что от него ждут новых афоризмов, он не упускал случая вставить: «Камни — это кости земли» или что-нибудь в таком роде, но первоначальное вдохновение, как видно, изменило ему, и он благоразумно ограничился исполнением своих непосредственных обязанностей. Близкое знакомство с мертвыми давало ему право распоряжаться всеми работами на кладбище, не понижая голоса; заглушая шепот посетителей, он как бы утверждал свою власть на вверенном ему участке. Он с кошачьей ловкостью пробирался между могил в синем залатанном, перепачканном землей костюме и низко надвинутом на лоб берете, высоко занося ноги в зеленых резиновых сапогах. В жаркую погоду неразлучная с ним литровая бутылка вина охлаждалась в ведре возле единственного внутри ограды крана, на котором висела и его куртка. Там поднимет опрокинутую ветром вазу, тут выдернет сорняк, песок разровняет, крест выпрямит, любовно приведет в порядок букет своими закостенелыми, скрюченными оттого, что всю жизнь не выпускали лопаты, пальцами. Маленький капрал армии теней, он и покойников оттаскал бы за уши, когда б не страх эти уши оборвать.

Праздник Всех Святых был его звездным днем. Он продавал хризантемы в горшках на кое-как сколоченном из трех досок прилавке у кладбищенских ворот. Используя своего сына Ивона, который, впрочем, не был ему сыном, в качестве подручного, Жюльен играл в делового человека. Как только набиралось у него три клиента, он принимался ходить между ними, наподобие комедийного слуги: согнувшись, то и дело поправляя большим пальцем сползавший на глаза берет, с таким видом, будто его разрывают на части и не дают вздохнуть. А сам между тем голову освежал и подсчитывал выручку, поскольку с цифрами был не в ладах. Для упрощения вычислений он все числа округлял до десятков, да так, что в иной год было выгодней купить горшок с тремя цветками, а в иной — с четырьмя. Достав из заднего кармана широченных бесформенных штанов толстый кожаный бумажник, он убирал в него деньги со сноровкой заправского барышника. Ивон довольствовался картонным подобием кошелька — коробочкой из-под сахара для диабетиков «Шантене», сложенной так, что получилось два отделения: одно для бумажных денег, другое для монет. Матильда, у которой он работал в саду несколько часов в неделю, подарила ему как-то старый бумажник своего сына Реми, зачиненный и начищенный до блеска, но уже в следующий раз, получая заработок, он снова извлек свое хитроумное приспособление, полагая его неопровержимым свидетельством изобретательности и смекалки. Он и в самом деле принадлежал скорее к homo habilis — смекалистым, нежели к sapiens — разумным: никто не знал, какого он роду-племени, однако наследственность угадывалась весьма сомнительная. Приемный отец посылал его развозить по домам хризантемы, которые предназначались не для кладбища. Ивон прилаживал к багажнику ящик с горшками, садился на велосипед, поворачивал кепку козырьком назад и несся по поселку с криками: «Живей, дурень, живей!»

Над ним насмехались все кому не лень. Еще в школе он сделался козлом отпущения для однокашников: излюбленное развлечение у них сводилось к тому, чтобы после уроков загнать его к подножию Адской башни, сохранившейся от средневековой крепостной стены, и кидать в него камнями. На уроках, в присутствии учителя, ему предоставляли временную амнистию, зато его имя склонялось на все лады в качестве отрицательного примера. Перемены тоже проходили сносно, за исключением дождливых дней, когда каждый норовил топнуть в лужу ногой так, чтоб хорошенько забрызгать его грязью. «Адские» мучения начинались по окончании занятий — в пять, когда вся школьная ватага высыпала на улицу. Он прижимался спиной к башне и ожидал, когда в него полетят камни, вместо щита прикрываясь портфелем, который держал на уровне лица. Камни сыпались градом, приглушенно стукаясь о портфель. Он уклонялся от ударов, а в промежутках, не имея иной возможности сопротивляться, мужественно бросал оскорбления в лицо врагам. Его излюбленное ругательство — звукоподражательное диалектальное словечко — превратилось в его собственное прозвище, с которым недруги бросались на него в атаку. Иногда камень попадал в ногу, и тогда он приплясывал, как индеец. Иногда он падал в изнеможении, испуская отчаянные вопли, которые вместо сочувствия вызывали у нападавших взрыв веселья. Не находилось никого, кто бы отвел грозу от парня, ставшего для других и