Поля чести — страница 5 из 21

Брат Евстафий уже несколько дней удивлялся, отчего это дед не приходит. Его отсутствие не в летнее время нарушало заведенный обычай и ничего хорошего не предвещало. В последний раз такое, помнится, случилось, когда месье и мадам Бюрго уехали к младшей дочери после смерти ее мужа — в сорок лет, если память не изменяет! Трое детей осталось. С той горькой даты и полгода не прошло. Господь посылает иной раз чудовищные испытания, неисповедимы пути его любви. Месье Бюрго тогда на глазах постарел. Осунулся, замкнулся, даже разговоры в монастырской аллее стали увлекать его меньше, он отвечал невпопад, а то и вовсе рассеянно молчал. Смерть близкого совсем еще молодого человека не давала ему покоя, он то и дело мыслями возвращался к ней. Словно бы он с опозданием обнаружил, что тайна жизни питается из мрачного источника смерти. Он много думал «обо всем этом» — и широким до неба жестом маленький монах охватывал часовню, деревья, облака, бассейн.

Слово за слово, он стал пересказывать их бесконечные беседы и машинально пошел по привычной дорожке, увлекая молчаливых слушателей за собой. О чем они говорили? Да обо всем, о музыке, разумеется, но не только, собственно, даже очень мало о музыке. Сам он слабо разбирался во всем, что не касалось григорианского пения, и если в отношении Баха они еще сходились, то насчет Вагнера их мнения не совпадали: монах находил его убийственно скучным, не говоря уже о либретто, пустых и напыщенных. В сущности, они, если только это слово применимо к дилетантам, философствовали. Месье Бюрго обладал умом пытливым и открытым, может, правда, слишком уж рациональным, однако сдержанность компенсировалась у него исключительным вниманием к собеседнику. Бедствия мира сего были излюбленным полем их словесных баталий. Установив диагноз, они принимались изобретать рецепты искоренения зла. Так, они — теперь он мог открыть нам эту тайну — сочинили, потом многократно переписали и, наконец, отправили президенту страны письмо об учреждении, как они выразились, «автомобилей вспомоществования» (термин, заимствованный, возможно, из велогонок «Тур де Франс», наверняка исходил не от деда, даже и не подозревавшего о существовании спортивных состязаний). Проект предполагал, что специальные грузовички будут разъезжать по провинции, подбирать бездомных, оказывать помощь неимущим.

Тайна, которую доверил нам привратник, ожидаемого эффекта не произвела. Мы знали, что дед уже некоторое время переписывался с высшими чинами в государстве: утрата пиетета к мирской славе воспринималась нами как несомненный признак старения. Чудак, говорили мы и покручивали пальцем у виска. Из канцелярии Елисейского дворца ему ответили, что письмо его передано в соответствующие инстанции.

Разумеется, дед и втянул его, брата Евстафия, в эту историю. Теперь он задним числом краснел от подобной дерзости. Ох уж этот Бюрго. Маленький монах качал головой и расплывался в улыбке, подняв глаза к небу. Горя как не бывало. Он видел деда в сонме ангелов. В продолжение всего монолога монах постепенно отделял деда от семьи и присваивал его себе. Вспоминая что-то, он бросал нам: «Как, вы не слышали?» или «Месье Бюрго вам разве не говорил?» — и начинал все уверенней чувствовать себя в роли задушевного друга, избранника сердца, противостоящего окружению, которое не выбирают. В результате получалось, что мы попросту не знали деда и только он разглядел в нем великого человека, а потому ему по праву принадлежит монополия на память о месье Бюрго. В определенном смысле монашек был прав. Дед нашел в нем внимательного слушателя, чутко откликавшегося на его сокровенные мысли. Посещения аббатства действовали на него благотворно. Мы давно знали, что его молчание полнится гулом лихорадочных мыслей. Наслаждаться ими выпало брату Евстафию, утехе последних старческих лет. Да благословит его Господь! И в общем-то справедливо было оставить ему это наследство.

Но тогда получалось, что ему — пшеница, а нам — плевелы. Чуждый искушений мира сего, брат Евстафий видел жизнь только с одной стороны. На заповедную территорию аббатства проникали лишь самые чистые признания, самые благородные мысли, высочайшие мистические порывы. Сюда, в этот земной слепок небесного Иерусалима, дед входил очищенным. Все человеческое он оставлял на пороге, а Божье вносил в обитель. Между прочим, насчет человеческого мы знали, понятно, больше, нежели монах, и образ святого Бюрго готовы были подретушировать на свой лад: вот он прячет конфеты, чтоб не пришлось делиться с внуками, или выделяет нам на новогодний подарок уж такую мизерную сумму, что бабушка вынуждена ее тайком удесятерять. Надо полагать, он не распространялся в монастыре о том, какое колено выкинул прошлым летом.

С выходом на пенсию они с бабушкой каждое лето отправлялись отдыхать на юг к дочери Люси. После первого изнурительного путешествия на машине, сплошь состоявшего из поломок и ночевок в отвратительных отелях, бабушка раз и навсегда постановила, что ездить поездом быстрее и надежнее. Она была сыта по горло язвительными замечаниями других автомобилистов касательно скорости малолитражки и пожеланиями им с дедом поскорей оказаться в богадельне или на кладбище. Они и правда были уже не молоды и лишний раз убеждались в этом, когда высаживались из поезда и вытаскивали на перрон четыре тяжелых чемодана: дедушка вытирает вспотевший под панамой лоб, бабушка обмахивается сложенной вкривь и вкось газеткой, оба разбитые, с тонкими черными прожилками на лицах от копоти, насылаемой клубами паровозного дыма, — и, пока англичанин Джон, супруг Люси, взваливает чемоданы на тележку, они меленьким старческим шажком направляются в сторону маячащего за порогом вокзала безоблачного голубого неба, обсуждая на ходу, не лучше ли все-таки ездить через Лион, несмотря на пересадку и трехчасовое ожидание, нежели через Бордо без пересадок, зато с бесчисленными остановками. Бабушка, впрочем, особой разницы не видит и не понимает, почему до сих пор не взорвали Центральный массив и не проложили дорогу напрямик. В следующий раз она непременно возьмет с собой карманный пульверизатор, чтоб опрыскивать в дороге лицо и не ощущать себя в вагоне для скота — иначе не назовешь. Запах пищи (яйца вкрутую, которые чистят у тебя под носом — бр!), смешанный с запахом пота. И нечего все валить на жару. Далее следует рассуждение об общем недостатке гигиены: от некоторых (поясняется, от кого именно) попахивает уже с утра, пятна под мышками, как известно, за один час не появляются. Но самое прискорбное — это бесцеремонность. В начале пути все ведут себя так, будто сейчас из замка (это эталон, подразумевается замок в Риансе, принадлежащий одному из древнейших родов Франции): подчеркнутая элегантность, нога на ногу, ладонью рот прикрывают при намеке на покашливание, рассыпаются в извинениях, когда нужно положить чемодан в багажную сетку, а потом, через энное количество километров, распускаются, сидят развалившись, наступают друг на друга, да еще тебя вежливости учат, словом, вместо версальского парка — джунгли. Она давно уже дала зарок, что никогда не опустится до такого состояния, когда ноги расставлены или рот открыт, — и твердо на том стоит. И ну энергичнее обмахиваться газеткой, чтоб побыстрей растворить осадок кошмарной ночи в ласковом воздухе Прованса.

Мистер Джон, как называют его в поместье рабочие-арабы, плавно катит по нижним виткам дороги через Моры, стекла опущены, локоть на окне. Он чувствует, как пряный дух холмов — этой чудесной кухни под открытым небом — возвращает старикам силы, растраченные в дорожных передрягах. Насыщенный, дурманящий аромат, в котором с близкого расстояния различаешь шалфей, тимьян, майоран, розмарин, базилик, мяту, скипидарный запах хвойных, терпкий — самшита, горько-сладкий — смоковницы; оголенные стволы пробкового дуба, извивающиеся — оливковых деревьев, серебристый отсвет листьев каменного дуба, лакированный — лавра, охряная земля, черные сланцы, зелень сосен на фоне иссиня-голубого неба, назойливое пение цикад, заполняющее паузы в разговоре.

Серпантин дороги ныряет в прохладную тень северного склона, где вольготно букам и дубам, а затем, на излете виража, опаляется умопомрачительным южным солнцем. Пожилые супруги млеют, чуть покачиваясь на поворотах, и благодарно устремляют взгляды к вершинам.

Бабушка сидит впереди, рядом с водителем. Иметь зятя-англичанина — это как-никак оригинально. Правда, дочери она сразу же сказала: «Я буду звать его Жанно». Она побоялась, что, дурно произнося иностранное имя, будет выглядеть смешной, и, по своему обыкновению, предпочла решить вопрос радикально. Жанно-Джон, возможно, за это ее и любит — за слабину самолюбия в железной французской леди. Оно-то и разглаживает морщины на ее впалых щеках. Рассказ о своих злоключениях она завершает на комической ноте, копируя гадкий непристойный жест, каким женщины проветривают исподнее. Она подцепляет юбку двумя пальцами, приподнимает и колышет ее, будто пыль стряхивает. Все смеются. Теперь, на фоне воцарившегося веселья, можно и повторить. И она исполняет номер на бис. От тягостных дорожных впечатлений не остается и следа, когда на дальнем конце вымощенной щебнем аллеи, у входа в которую вытянулись в струнку два кипариса, проглядывает розовая штукатурка дома. В тени огромной акации деда уже поджидает плетеное кресло. В нем он проведет лето.


Он усаживался в кресло ранним утром после короткой прогулки по холмам среди тончайших ароматов, в нежном свете зари и благословенной тишине, предшествующей гулкому стрекоту цикад: всего-то, казалось бы, кружок возле дома, а в действительности — научная экспедиция, в ходе которой всякий замеченный побег и всякая бабочка получали название, если только удавалось их отыскать на иллюстрациях к большой энциклопедии Ларусса. Не то чтоб он увлекался ботаникой — в его собственном саду царил полнейший хаос, — нет, это была уловка, при помощи которой он прокладывал путь к сердцу внуков. Гуляя с ребенком за руку, дед тыкал тросточкой в какое-нибудь растение и коротко объявлял: «Чабер», а затем снова погружался в мечтательное молчание. Он полагал, что ролью натуралиста, передающего знания детям, его миссия воспитателя исчерпывается. Бесполезно было требовать от него большего, в особенности занятий по сольфеджио и обучения малышей азам игры на фортепьяно, как того хотелось Люси. На все ее просьбы он делал тугое ухо. Наш Бетховен был глух к маленьким Моцартам.