Поля крови. Религия и история насилия — страница 73 из 111

{1339}. Однако в XIX в. Европу разделили на государства с четкими границами, каждое из которых имело центральную власть{1340}. Индустриализованное общество требовало общей грамотности, общего языка и единого контроля над человеческими ресурсами. Даже если подданные разговаривали на ином языке, чем их правитель, они отныне принадлежали к одной «нации», «воображаемому сообществу» людей, которых призывали ощущать глубокую взаимосвязь с другими людьми, о которых они ничего не знали{1341}.

Если религиозные аграрные общества зачастую преследовали «еретиков», то в секулярном национальном государстве выбор между ассимиляцией и исчезновением вставал перед «меньшинствами». В 1807 г. Джефферсон наставлял своего военного министра: индейцы – люди «отсталые» и их надо либо «уничтожить», либо вытеснить подальше, на другую сторону Миссисипи, «к лесным зверям»{1342}. В 1806 г. Наполеон сделал евреев полноправными гражданами Франции, но два года спустя в своих указах повелел им брать французские имена, ограничить свою веру частной жизнью и обеспечить, чтобы как минимум один из трех браков на семью был с неевреем{1343}. Эта насильственная интеграция считалась прогрессом! По мнению английского философа Джона Стюарта Милля (1806–1873), лучше бретонцу принять французское гражданство, «чем сохнуть на своих скалах полудиким остатком былых времен, закупорившись в маленьком мире, не участвуя в общем движении мира и не интересуясь им{1344}». Впрочем, английский историк лорд Эктон (1834–1902) считал понятие национальности неудачным. Он опасался, что «фиктивная» общая воля народа сокрушит «все естественные права и укоренившиеся свободы, чтобы оправдать себя»{1345}. Он понимал, что желание сохранить нацию может оправдать самую бесчеловечную политику. Хуже того:

Когда государство и нацию соотносят друг с другом, на практике это означает второсортность всех других национальностей… Соответственно, в зависимости от степени гуманности и цивилизованности той группы, которая претендует на все права, нижестоящие расы будут либо истреблены, либо обращены в рабство, либо поставлены в зависимое положение{1346}.

Задним числом можно сказать: как в воду глядел!

Новое национальное государство страдало от глубокого противоречия: государство (государственный аппарат) считалось секулярным, но нация (народ) вызывала квазирелигиозные эмоции{1347}. В 1807–1808 гг., когда Наполеон завоевывал Пруссию, немецкий философ Иоганн Готлиб Фихте прочитал в Берлине несколько лекций, в которых позволил себе помечтать вслух о времени, когда 41 германское государство станет единым национальным государством. Он считал Отечество манифестацией божественного начала, средоточием духовной сущности народа, а значит, явлением вечным. Немцы должны быть готовы жертвовать жизнью за нацию, ибо лишь она дает людям желанное бессмертие: ведь нация существовала с начала времен и будет существовать после смерти отдельного человека{1348}. На заре Нового времени философы вроде Гоббса призывали к созданию сильного государства, которое способно обуздать насилие (по их мнению, возникавшее исключительно по вине «религии»). Между тем во Франции всех граждан мобилизовали во имя нации, а теперь Фихте призывал немцев – ради Отечества – дать бой французскому империализму. Государство было изобретено, чтобы сдерживать насилие. Однако теперь оно служило его источником.

Если считать, что «сакральное» – это то, за что человек готов сложить голову, нация действительно стала воплощением божественного и высшей ценностью. Поэтому национальная мифология поощряла сплоченность, солидарность и лояльность нации. Однако «заботы обо всех и каждом», столь важной для многих религиозных традиций, еще не появилось. Национальный миф не поощрял граждан распространять сострадание на другие страны, любить странников, делать добро врагам, желать счастья всем живым существам и ощущать боль всего мира. Да, такого рода эмпатия и раньше редко влияла на воинскую аристократию. Однако она как минимум оставалась альтернативой и постоянным вызовом. А сейчас, когда религию вытесняли в частную сферу, не оставалось «международного» этоса, который послужил бы противовесом растущему структурному и военному насилию, все более подавлявшему слабые народы. Секулярный национализм воспринимал чужеземцев в качестве законного объекта эксплуатации и массового убийства, особенно если они принадлежали к иной этнической группе.

В Америке у колоний, а впоследствии у штатов не хватало рабочей силы, чтобы поддерживать необходимую производительность. Поэтому к 1800 г. в Северную Америку было насильно перевезено 10–15 млн африканских рабов{1349}. Обращались с ними жестоко: рабам постоянно напоминали об их расовой неполноценности; их разлучали с близкими, заставляли тяжело работать, пороли и увечили. Все это не беспокоило отцов-основателей, которые гордо утверждали, что «все люди созданы равными и наделены их Творцом определенными неотчуждаемыми правами». Конечно, раздавались и протесты. Однако противники рабства ссылались не на принципы Просвещения, а на христианскую мораль. В северных штатах христианские аболиционисты осуждали рабство как позор нации, и в 1860 г. президент Авраам Линкольн (1809–1965) объявил, что на всех новоприобретенных территориях рабство будет запрещено. Почти сразу Южная Каролина вышла из Союза, и стало ясно, что ее примеру последуют другие южные штаты.

Очевидна была политическая составляющая вопроса: сохранять Союз или нет. Однако и северяне, и южане, к своему огорчению, обнаружили, что клирики, от которых они ждали идеологического руководства, не могут найти общего языка. Сторонники рабства опирались на целый ряд конкретных библейских текстов{1350}. Аболиционисты же, поскольку напрямую в Библии рабство не осуждается, могли лишь апеллировать к духу Священного Писания. Южный проповедник Джеймс Генри Торнхилл доказывал, что рабство – это «хороший и милосердный» способ организации труда{1351}, а в Нью-Йорке Генри Уорд Бичер называл рабство «самой тревожной и самой изобильной причиной национального греха»{1352}. Однако ни среди северян, ни среди южан в данном отношении не было богословского единства. В Бруклине Генри ван Дайк называл отмену рабства злом, усматривая в ней «полное отвержение Писаний»{1353}, а Тейлор Льюис, профессор эллинистики и востоковедения в Нью-Йоркском университете, отвечал, что ван Дайк недостаточно учитывает, «сколь сильно изменился мир» с древних пор: абсолютно невозможно переносить древние институты в современный мир{1354}.

В своем нюансированном подходе к Библии Льюис основывался на научном понимании античного рабства. Но это было неприемлемо для евангельских христиан Севера, которые руководили аболиционистским движением с начала его возникновения в 1830-х гг.{1355} Они все еще подходили к Писанию с просвещенческой убежденностью в том, что люди могут обнаружить истину самостоятельно, без опоры на мнение специалистов и авторитетов. Теперь же они с ужасом видели, что Библия, сплотившая нацию после Войны за независимость, теперь вдруг разделила страну{1356}. И в этот суровый кризис им не удалось встать у руля. Когда политическое единство штатов было нарушено с избранием Авраама Линкольна и отделением Конфедерации, проблема рабства была решена не Библией, а боями Гражданской войны (1861–1865 гг.).

Однако не надо думать, будто в военное время религиозные чувства увяли. Напротив: хотя американское государство считало, что речь идет о принципиальной защите Конституции, американский народ видел здесь религиозную подоплеку. Иногда армии Гражданской войны называют самыми религиозно мотивированными армиями во всей американской истории{1357}. И северяне, и южане верили, что Бог на их стороне и что они точно знают волю Божию{1358}. Когда все закончилось, южане сочли, что Бог наказал их, а северяне усмотрели в своей победе благословение свыше. «Республиканские институты оправданы как никогда раньше, – ликовал Бичер, – думаю, Бог говорит через это событие всем народам, что республиканская свобода, основанная на подлинном христианстве, тверда, как основания земли»{1359}. «Союз больше не будут считать сугубо человеческим договором! – воскликнул Говард Бушнелл на актовом дне Йельского университета в 1865 году. – Чувство национальности становится даже своего рода религией»{1360}.

Между тем исход решало современное оружие, а не сверхъестественное чудо. Обе стороны были вооружены винтовками Минье, что делало невозможным идти в атаку (традиционный метод войны), не попадая под огонь и не неся большие потери{1361}. Потери бывали воистину ужасными: 2000 человек могли погибнуть в одной схватке. Тем не менее генералы снова и снова посылали людей в наступление