Поля крови. Религия и история насилия — страница 75 из 111

{1376}. Объявление войны выглядело призывом к благородству, альтруизму и самопожертвованию, которые придают жизни смысл.

Австрийский писатель Стефан Цвейг вспоминал: «Все различия сословий, языков, классов, религий были затоплены в это одно мгновение выплеснувшимся чувством братства»; каждый «был растворен в массе, он был народ, и его личность – личность, которую обычно не замечали, – обрела значимость»; «каждый призван ввергнуть свое крохотное “Я” в эту воспламененную массу, чтобы очиститься от всякого себялюбия»{1377}. В людях проснулась жажда выйти за пределы узких и тесных рамок, освободиться от замкнутого пространства, навязанного современностью{1378}. По словам Цвейга, каждый «больше не был изолированным человеком, как раньше»{1379}. «Мы уже не такие, какими были столь долго: мы не одни», – объявила Марианна Вебер{1380}. Казалось, наступает новая эпоха. «Люди осознали, что они равны, – вспоминал Рудольф Биндинг. – Никто не хотел возвыситься над остальными… Это было подобно возрождению»{1381}. Это «переносило и душу, и тело в состояние, подобное трансу, бóльшую любовь к жизни и существованию, – свидетельствует Карл Цукмайер, – здесь была радость сопричастности, совместной жизни и ощущение благодати»{1382}. С банальностью «жалкой, бесцельной и пустой жизни мирного времени покончено», – радовался Франц Шаувекер{1383}. Впервые, заметил Конрад Гениш, давний критик немецкого капитализма, он может присоединиться «с чистым сердцем и чистой совестью, без ощущения предательства, к стремительной и бурлящей песне: “Deutschland, Deutschland über alles”»{1384}.

Однако в окопах добровольцы быстро осознавали, что не только не спаслись от индустриализации, но и оказались целиком под ее пятой. Подобно зловещему религиозному откровению, война обнажила материальную, технологическую и механистическую реальность, сокрытую цивилизацией{1385}. «Все становится машиноподобным, – писал один солдат, – и можно даже назвать войну индустрией профессионального человекоубийства»{1386}. Но суровым приговором одиночеству и сегментации современного социума можно считать то, что многие солдаты не забыли глубокое чувство общности, пережитое ими в окопах. «Нас охватывало никогда уже не покидавшее внезапное товарищество», – вспоминал Лоуренс Аравийский{1387}. Один из преподавателей Симоны де Бовуар «обнаружил радость товарищества, преодолевавшую все социальные барьеры», и решил больше не поддаваться «сегрегации, которая в гражданской жизни отделяет молодых людей среднего класса от рабочих… и увечит»{1388}. Многие осознавали, что не могут ненавидеть даже врага, и бывали потрясены, когда в итоге видели людей, которых обстреливали месяцами. Один итальянский солдат объяснял: «Это такие же люди и солдаты, как мы, и в такой же униформе»{1389}.

Секулярная война за нацию дала некоторым из ее участников опыт, отчасти похожий на религиозный: экстаз, ощущение свободы, равенства, сплоченности и общности с другими людьми, даже врагами. Тем не менее Первая мировая война положила начало столетию невиданных убийств и геноцида, обусловленных не религией, а своеобразным понятием сакрального: люди сражались за власть, славу, ресурсы и прежде всего нацию.

Глава 11Религия наносит ответный удар

ХХ столетие ознаменовалось многочисленными попытками воспротивиться изгнанию религии в частную сферу. Убежденные секуляристы видели здесь желание повернуть время вспять. На самом деле эти движения – плоть от плоти нашей эпохи. Кое-кто даже называет их постмодерном, поскольку они отражают широкое недовольство канонами современности. Что бы ни говорили философы, политологи и политики, а в самых разных странах хватало людей, желавших, чтобы религия играла важную роль в общественной жизни. Этот тип религиозности часто именуется фундаментализмом – название неудачное, ибо плохо поддается переводу на другие языки и предполагает нечто монолитное. А ведь при всех сходствах между данными движениями у каждого своя направленность и свои истоки. Почти всюду, где возникала секулярная власть, развивался и религиозный контркультурный протест, похожий на мусульманские и индусские реформистские движения времен английского владычества в Индии. Попытка ограничить религию индивидуальным сознанием возникла на Западе в русле западной модернизации, но для других людей не имела смысла. Более того, многие находили ее неестественной, стесняющей и опасной.

Как я показала в другой книге, фундаментализм (будь то еврейский, христианский или мусульманский) сам по себе не склонен к насилию{1390}. Лишь крошечный процент фундаменталистов совершает теракты. Большинство из них пытаются жить благочестивой жизнью в мире, который все более враждебен вере. И почти всегда первопричиной протеста становятся события, которые воспринимаются как агрессия секулярного, либерального истеблишмента. В истории данных движений прослеживается общая закономерность: сначала их приверженцы отходят от основной части общества, чтобы создать анклав подлинной веры (как деобандцы на субконтиненте); затем некоторые (далеко не все!) переходят в контрнаступление. И всегда – исключений я не видела – такие движения укоренены в страхе: они полагают, что современное общество хочет уничтожить их веру. На паранойю это не спишешь. Скажем, в еврейской среде фундаментализм окреп после холокоста, попытки Гитлера истребить европейское еврейство. Более того, как мы уже видели, когда люди боятся уничтожения, их горизонты сужаются и появляется склонность к ответному насилию (хотя большинство «фундаменталистов» ограничивают свой антагонизм риторикой и мирной политической деятельностью). Наша задача – рассмотреть причины, по которым возникают именно эти редкие, но опасные реакции.

Чтобы лучше понять фундаментализм, рассмотрим историю одного из ранних таких движений. Оно возникло в Соединенных Штатах в ходе Первой мировой войны. Кстати, и само понятие было изобретено в 1920-е гг. американскими протестантами, желавшими вернуться к основам (англ. fundamentals) христианства. Отход от общественной жизни после Гражданской войны сузил и даже исказил их мировоззрение. Если раньше они боролись с расовым и экономическим неравенством, то отныне озаботились буквальным истолкованием Библии, настаивая на буквальной истинности каждого ее высказывания. Поэтому у них появился новый враг: не социальная несправедливость, а немецкая «высшая критика», которую усвоили либеральные американские христиане, все еще пытавшиеся отстаивать евангельскую позицию по социальным проблемам. Однако при всех своих разговорах о возвращении к основам такие движения были весьма новаторскими. Скажем, до XVI в. аллегорическое толкование Библии играло важную роль. Даже Кальвин не думал, что первая глава Книги Бытия точно описывает начало мировой истории, и отчитывал «безумцев», которые в это верят{1391}. Фундаменталистский подход означал необходимость закрыть глаза на вопиющие противоречия между некоторыми текстами самой Библии. Поскольку никаких альтернатив они не признавали, а последовательным их истолкование могло считаться лишь в рамках их специфического подхода, сторонники полной безошибочности Библии с самого начала жили в состоянии повышенной тревожности. «Религия вынуждена бороться за свое существование против большого класса ученых», – объяснял Чарльз Додж, который и сформулировал эту догму в 1874 г.{1392} Это желание поддержать авторитет библейского текста совпадало с общими тенденциями в разных христианских конфессиях. Всего лишь четырьмя годами ранее Первый Ватиканский собор выдвинул новую – и весьма спорную – доктрину папской безошибочности. В эпоху, когда сокрушались старые истины и важные вопросы оставались без ответов, многие хотели абсолютной уверенности.

Все виды фундаментализма пропитаны ужасом перед войнами и насилием. Многие евангельские христиане думали, что жуткая резня Первой мировой войны есть начало конца и тягот, предсказанных в Откровении Иоанна Богослова. Глубокие опасения вызывала централизация современного общества, а также все, мало-мальски напоминающее мировое владычество. В Лиге Наций евангельские христиане усмотрели возрождение Римской империи и обитель Антихриста{1393}. Фундаменталисты полагали, что противостоят сатанинским силам, которые вот-вот погубят мир. Их духовность носила оборонительный характер и была пропитана страхом перед пагубным влиянием католического меньшинства; они даже называли американскую демократию «самым дьявольским правлением, которое когда-либо существовало на свете»{1394}. Кошмарный сценарий виделся им: последние времена с войнами, кровопролитиями и убийствами! Все это – симптомы глубокого смятения, тут бессилен холодный рациональный анализ. В менее стабильных странах сходные страхи и волнения нередко заканчивались физическим насилием.

Ужас перед насилием Первой мировой войны побудил американских фундаменталистов отшатнуться от современной науки. Эволюционная теория стала объектом их постоянных нападок. Многие объясняли военные зверства немцев увлечением дарвиновской социальной теорией: мол, считают же дарвинисты жизнь жестокой и безбожной борьбой, где выживает сильнейший. Понятно, что такое истолкование Дарвина – вульгарное упрощение, однако люди пытались осмыслить самую кровавую войну в истории и приписали теории эволюции самые безжалостные проявления современной им цивилизации. Особенно тревожили эти идеи провинциальных американцев, которые ощущали, что их культуру захватывает секулярная элита, словно в стране чужеземные оккупанты! Особенно показателен знаменитый «обезьяний процесс» (1925 г., город Дейтон, штат Теннесси), когда фундаменталисты (во главе с Уильямом Дженнингсом Брайаном, представителем Демократической партии) попытались отстоять запрет на преподавание эволюции в школах. Им противостоял адвокат и рационалист Кларенс Дарроу, которого поддержи