Создать лексикон: дефиниции и классификации
До тех пор, пока отечественные ученые не будут облекать содержание науки в формы родного языка, они останутся чуждой естественному развитию кастой египетских жрецов.
§ 1. Народы в пространстве
Географический детерминизм: смена масштаба. Развитие естественных наук в России в период 1850-60-х гг. характеризовалось влиянием немецкой географической школы, а также выработкой научного лексикона, подбором или рецепцией адекватных терминов. Складывание терминологии в российской этнографии осуществлялось в общеевропейском русле – в предметном поле и методологическом разнообразии ряда дисциплин. Очевидная зависимость проявлялась главным образом от прежних (география) и новых (антропология) естественнонаучных областей.
Со второй трети ХІХ в. – в связи с формированием теоретической базы географической науки – изменяются принципы описания и задачи географии: в частности, в разделе «специальной географии» (страноведении) явно выделяется этнографическая часть, посвященная формам быта, деятельности и культуры отдельных «племенных отраслей» и народов, так как Volkskunde становится обязательным элементом национальной географии вплоть до XX в. Главной целью этого раздела провозглашалось определение «психического характера известной народности»[376]. Народоведение и позже рассматривалось как «применение антропологии к географии».
Идея зависимости «нрава народа» от природных условий населяемой им области по-прежнему выражалась в формулах французских энциклопедистов. Неизменным оставались общие представления о теплом или умеренном климате, благоприятном для земледелия и нрава населяющих эти зоны народов. Однако архаические идеи о северных и южных народах подверглись корректировке – различие, впрочем, касалось лишь ракурса. Данные представления связаны с категорией пространства; оно в повествованиях о «другом» выступает как сочетающее в себе черты символической и реальной географии, когда локусы рассматриваются в аксиологической системе координат[377]: «Географический фактор… оказывается наиболее чувствительным к динамике доминирующих процессов… культуры. Такие особенности, как материковое расположение (в центре, на побережье) данной культурной ойкумены, место на военно-политической карте эпохи или же в религиозном пространстве греха и святости, задают и „географическую судьбу" культуры, и некие метафорические константы, и столь же постоянную борьбу между „мифологической" географией и географией „реальной"»[378].
В XVIII и в начале XIX в. части света и связанные с ними оценки цивилизованности и характеристики нравов диктовались позицией наблюдателя, находящегося в Центральной Европе – его точка зрения определяла ориентиры так наз. «ментальной карты»; они легко поддавались изменению в зависимости от географического и идеологического «положения» наблюдателя. Оппозиции север / юг, запад / восток в эпоху романтизма легко меняли свое семантическое наполнение, причисляя те же характеристики к противопоставлению север / запад[379], – также, как в пространстве мифа о Европе «Азия» или «Сибирь» понимались в первую очередь метафорически[380], а «восток» и «запад» могли оказаться важными маркерами в идентификации «центрального» и «периферийного» в пространстве культуры.
С развитием в XIX в. страноведения – области географии, изучающей природно-экономическое своеобразие в масштабах отдельных государств – эта точка отсчета (условного центра) помещается в границах каждой из стран, что приводит к обнаружению темпераментных «южан» и суровых и молчаливых «северян» среди представителей одной нации или народа – в различных регионах, тяготеющих к окраинам. По этой причине «азиатами» могли называть как финно-угров (расовая принадлежность которых к монголоидам считалась в ту эпоху доказанной) и великорусов (из-за «финской» части их крови), так и поляков – когда речь шла о сарматских элементах их культуры и нрава в сравнении с европейскими. Данная детализация значима только в рамках одной общности, и символика этих ориентиров может не признаваться даже ближайшими соседями.
Географический детерминизм (зависимость человека от природной среды, доминирование природных факторов над историческими и культурными) делал этнос лишь частью природы, а этнографию – элементом географии, почти полностью лишая ее социального и исторического параметров. Особую роль в распространении этой концепции играли труды К. Риттера. Он обосновывал четыре рода воздействия природы на человека, первым из которых было «влияние на тело или дух отдельного человека, ведущее к прочным изменениям последнего, распространяясь на целые народы или части народов»[381].
Своеобразным применением идей географического детерминизма к наукам о человеке стала антропогеографическая школа, основоположником которой был немецкий ученый Ф. Ратцель; она оказала весьма существенное влияние не только на российскую географию, но и на ее народоведческий компонент. Заслуга Ратцеля состояла в том, что он сумел определить формы и виды зависимости человека и человеческих сообществ, в том числе и этнических, от природы и на их основе разработать классификацию народов (к ней мы вернемся позже).
В описании природы и населения земного шара географ подчеркивал, что особенности психического склада и воли, зависящие от природных условий, не всегда могут быть определены как «народный» характер, поскольку в каждом народе можно выделить отдельные типы жителей севера и юга, а также тех, кто вырос в горах, на равнинах или на побережье. Они, в свою очередь, похожи на «северян», «южан», «горцев» и «мореплавателей», живущих в других странах и регионах, и имеют мало общего со своими соотечественниками[382]. При описании отличий «южан» от «северян» Ратцель почти буквально повторял рассуждения еще французских энциклопедистов, исходя из того, что климат на севере всегда более холодный и неблагоприятный для ведения хозяйства, поэтому он формирует выносливых, энергичных, активных людей. Источником сведений о нравах различных народов служили и сочинения французского географа Э. Реклю[383]. Подобные компилятивные тексты с этнографической точки зрения представляют собой цельные и ценные материалы еще и потому, что и признаки этноса, и принципы его научного описания в европейской и российской этнографии того времени (1870-80-е гг. – время сбора материалов и написания трудов) были общими.
Ландшафт и этнос. Первым переводчиком знаменитого труда К. Риттера «Землеведение Азии» (1856) стал будущий выдающийся ученый и организатор науки П.П. Семенов (с 1906 г. – Семенов-Тян-Шанский), с 1874 по 1914 г. – вице-председатель Русского Географического Общества. Одним из первых он ввел в русский научный лексикон важные и определяющие для географии, статистики и этнографии термины, – в частности, «ландшафт».
Термин «ландшафт» применялся в немецкой географической науке и ранее, в первой трети столетия, хотя вплоть до 1880-х гг. как в европейских языках, так и в русском он трактовался прежде всего как «красивое сельское местоположение и рисунок, представляющий внешний вид»[384]. Первыми в качестве научного понятия термин (понимаемый как тип земной поверхности) начали использовать А. Гумбольдт и К. Риттер[385]. Создавая учение о ландшафтах, на основании сравнительного метода Риттер выделил ландшафтные пояса (природные зоны), а также выявил «физиономию» природы каждого ландшафта путем сравнения географических и биологических параметров природно-климатических комплексов. А. Гумбольдт обосновывал необходимость сравнительного метода их исследования. Разработав концепцию ландшафта, он признал его главной географической единицей с хорошо выраженными естественными границами, устанавливаемыми исходя из природных факторов[386]. Хозяйственная деятельность, антропологический облик, быт и историческое развитие населения, по мысли А. Гумбольдта, определяются ландшафтом и изменяются вместе с ним. Как писал К.Д. Ушинский о взаимосвязи идей Гумбольдта и Риттера, «причина и следствие, как внутренняя связь творения – вот надпись гумбольдотова знамени; местность как причина и следствие других явлений – вот девиз ученых трудов Риттера»[387].
С появлением концепции ландшафтного природного комплекса географо-статистическое описание осуществлялось как последовательная характеристика природных областей – ландшафтов, задающих региональное членение пространства. Хотя строго научная дефиниция ландшафта как «области, в которой характер рельефа, климата, растительного покрова, животного мира, населения и, наконец, культуры человека сливается в единое гармоническое целое, типически повторяющееся на протяжении ландшафтной зоны земли»[388] сложилась только в начале 1920-х гг., представление о нем как о типе пространства и основе географической классификации утвердилось в естественных науках на семь десятилетий раньше.
Ландшафтный подход в географических исследованиях имел важные последствия. Главные идеи географического детерминизма А. Гумбольдта и А. Риттера обусловили прямолинейность трактовки: человек неизбежно вынужден приспосабливаться к природе, формы и привычки этого приспособления диктуют эволюцию сообщества. Поэтому «сами исторические и культурные особенности региона начинали восприниматься как часть „естества” по мере того, как жители края растворялись в окружающем их ландшафте»[389]. Такое понимание – общее в европейской науке 1860-1900-х гг.[390], – для этнографического описания стало важным критерием в ходе определения этнического типа и границ этноса (а не только его локализации).
В процессе обоснования и детализации комплекса характерных для определенной территории природных, климатических, экономических и исторических условий неизменной оставалась убежденность в том, что эволюция человеческих сообществ, являющихся компонентом «естественных и культурно-исторических областей» (так именовал районы П.П. Семенов), их этническое и культурное своеобразие находятся в прямой зависимости от природных факторов. Именно они определяют ряд региональных особенностей – в сфере хозяйствования, в формах инокультурных воздействий, в характере общности (нрав): «Народ в своей особенности есть не более чем полнейшее, духовнейшее выражение мысли, разлитой в природе»[391]. П.П. Семенов-Тян-Шанский и его последователи обосновывали тип ландшафта «не только типом природы, но и особенностями исторического развития и условиями народной жизни»[392].
Эти идеи оказались как нельзя более кстати в период формирования локального (провинциального) патриотизма в России в 1870-е гг. и так называемого «областничества» – общественного течения, нацеленного на развитие культурно-экономической самостоятельности регионов. И столичные, и местные историки и краеведы с энтузиазмом восприняли концепции, объяснявшие не только этническую, но и региональную самобытность[393]. В связи с этим весьма красноречиво соединение «народности» и «областничества» в высказывании А.П. Щапова. «…Не с мыслью о государственности, не с идеей централизации, а с идеей народности и областности вступаю я на университетскую кафедру русской истории»[394], – заявлял он в своей первой лекции в Казанском университете в 1860 г.
Концепция ландшафта легла в основу разрабатываемых в 1870-80-е гг. принципов географического районирования, начало которому было положено еще в трудах К.И. Арсеньева в 1840-е гг. Весьма характерно в этом отношении употребление как взаимозаменяемых (или синонимичных) терминов «регион» и «ландшафт» в географических трудах представителей европейских школ[395]. Это не противоречило и взглядам Риттера, который утверждал, что местные влияния областей (местностей) на физический облик, характер, язык и духовное развитие неоспоримы[396]. Заменяя набор признаков – понимаемым согласно Надеждину уже как народность, получаем новую «формулу»: местность формирует народность. Так формировался важный принцип географического описания – по регионам, – в которых поэтому народоописание осуществлялось не с точки зрения общей этнографической картины, а находилось в жесткой зависимости от географического деления. Данная установка вступала в противоречие с пониманием народности как этничности, поскольку позволяла легко обнаружить ярко выраженное своеобразие различных признаков в жителях даже отдельных селений. Подобные казусы – не редкость в описаниях краеведов-любителей[397].
Это приводило к тому, что при отсутствии четкой этнической классификации описание шло от частного к общему т. е. региональные сообщества описывались как элементы больших этнографических групп – народов (этносов), в то время как характеристики сообществ зачастую не интересовали описателей. Кроме того, такое соотнесение иногда оказывалось произвольным или же осуществлялось на основании ранних народоописаний. Региональное членение пространства, в том числе и территории отдельного государства, оказало весьма сильное воздействие и на понимание соотношения племени и народа (этноса). Региональные этнокультурные и языковые особенности, столь явственные во всех странах Европы, отличия быта и характера этих групп в рамках одного народа или нации приводило к (вначале сугубо этнографическому, позже – политическому) вопросу о том, какую этническую группу считать главной или типичной.
Научная география, конечно, не ставила задачей определение одного или нескольких наиболее типичных ландшафтов в границах государства или страны. Однако, когда в 1850-60-е гг. в европейском страноведении стал применяться термин «регион», вопрос о типичном пространственном ареале, репрезентирующем государство и народ, оказался не просто актуальным, но принципиальным – в том числе и с политической, и с идеологической точек зрения. Пространства государств и областей членились на регионы, одним из главных критериев выделения которых и был ландшафт. Регион, таким образом, связывался с типом ландшафта, а ему должно было найтись соответствие в человеческом сообществе.
§ 2. Тип и типичное: дисциплинарные ракурсы
Введение понятий. В русском языке термины «тип» и «типическое» появляются в первой трети XIX в. Как установил Ю. Сорокин, «впервые это слово является в литературной критике 1830-х гг. и быстро становится популярным в новом общем и эстетическом смыслах»[398]. Он выделил главное его значение: «первообраз», «образец», «основной образ»; «подлинник, образец». Кроме того, понятие использовалось для именования «типов человеческого рода» (расы).
Одним из первых слово «тип» относительно человека или предмета использовал В.Г. Белинский. Для него оно выражало определенную общность черт, свойств или качеств: «Что такое тип в творчестве?… Человек-люди, лицо-лица, т. е. такое изображение человека, который замыкает в себе множество, целый отдел людей, выражающих ту же самую идею»[399]; «типичное лицо есть представитель целого ряда лиц, есть нарицательное многих предметов, выражаемое однако ж собственным именем… Это не эклектическое собрание резких черт одной и той же идеи, а общая идея»[400]. При обосновании идеи типичного – также, как и в различении народности и национальности – Белинский апеллировал к традиции словоупотребления «тип» в науках о природе («тип… в искусстве есть то же, что род и вид в природе… В типе заключается торжество органичного слияния двух крайностей – общего и особенного»[401]). Таким образом, термин «тип» стал обозначать отличительные особенности вида (социального, психологического и др.) в образе одного человека (предмета, явления).
Именно в этом смысле понятие стало значимым в процессе выявления народных или национальных типов. В Карманном словаре Кирилова 1837 г. в статье о национальности дано следующее определение типического: «Общие отличительные черты (народа. – М.Л.)… и называются типическими или национальными признаками»[402]. Таким образом, обнаружение типичных черт становится необходимой вспомогательной процедурой для этнической или национальной идентификации.
Ю. Сорокин указывает, что «тип» стал наименованием «определенного жанра – бытового, характерных очерков и сцен, того, что несколько позднее, с развитием этого жанра в конце 1840-х гг., будет обозначаться как физиологические очерки или просто физиологии. Такое употребление развилось из обычного названия этих популярных в начале 1840-х изданий, очерков бытового характера, характеризующих лица по их социальным и профессиональным особенностям»[403], продолжавших традицию так называемых «криков», восходящих к XVIII в.[404] Физиологические очерки[405] издавались беспристрастными описателями нравов и включали словесные зарисовки внешнего облика, образа жизни, занятий, героев – главным образом, горожан. Часто их сопровождал подзаголовок – например, «естественная история нравов» или просто «нравы», многие заметки представляли собой так называемые нравоописательные очерки. Заметим, что изображение нравов в 1830-40-е гг. не только соотносится с «типами», но иногда и отождествляется с ними. Именно в таком ключе создается значительное количество «нравоописаний», которые продолжают еще просвещенческую традицию трактовки «нравов»[406]. В них понятие «нравы» трактуется как «обычаи». Главным отличием живописных иллюстраций этих типов от этнографических было то, что они воплощали не костюмы, а функции определенных групп, иногда расширяя объекты от понятия город до границ Империи[407].
Объектом внимания авторов этих очерков были представители «своего» народа, хотя, как правило, низкого социального происхождения. Однако довольно часто встречались изображения «типов» других этнических групп – в том случае, когда имела место профессиональная «монополия» в ремесленной или торговой деятельности. Именно в таком качестве были выполнены описания В.И. Далем (под характерным псевдонимом «Нравоописатель») чухонцев Петербурга: он характеризовал их прежде всего не как этническую, а как профессиональную группу жителей (ремесленники-«серебряники», извозчики, трубочисты, женская прислуга и поставщики «чухонского» масла), относя к «чухонцам» финнов Финляндии, жителей петербургских пригородов и «эстов»[408].
Авторы очерков не обосновывали «типичность», т. е. характерность изображаемых персонажей, а исходили из того, что изначально представляют тип, тем более, что они объявляли их «зарисовками с натуры» – как правило, над ними работали совместно писатели и художники. Впрочем, визуальное воплощение «физиологических типов» было популярно и ранее, еще начиная с середины XVIII в.[409].
Так называемые «живописные типы» – графические и литографированные изображения представителей различных регионов, профессий, сословий и возрастов – украшали как альбомы «Живописных путешествий» (по собственной стране и за рубежом, в том числе и по России)[410], так и первые этнографические описания, многие из которых являли собой краткие комментарии к иллюстрациям «костюмов» обитателей разных стран[411]. Тогда же возникают и первые серии декоративных скульптурных изображений (фигурок), созданных по гравюрам этнических и народных типов[412]. Во всех видах иллюстративных репрезентаций главную роль играла одежда и атрибуты, антропологический облик или портретное сходство значения не имели, «прежде всего фиксировались встречающиеся на пути «костюмы» – так называемые «типажные зарисовки этносов»… Примечательно, что «в большинстве случаев такой рисунок предшествовал написанию научного комментария»[413]. Своей задачей авторы «физиологии» считали репрезентацию не конкретных индивидуальностей, а общественных или этнографических типов, поэтому повествование и строилось как описание.
Начиная с 1860-х гг. – с возникновением фотографии – рисунки начинают замещать фотопортреты «народных типов», создаются коллекции таких фотографий. А позже – в конце столетия – они тиражируются в серийных открытках. Но на протяжении столетия они воспринимаются как иллюстративный материал к «физиологиям» – в соответствии с эволюцией понятия «народ»: сначала как изображения представителей «простонародья» – т. е. в первую очередь людей недворянского и недуховного звания, предпочтение отдается представителям криминального мира, маргиналам широкого круга (например, «уличные типы», «ночные типы» и др.). Только несколько позже «народные типы» начинают трактоваться как этнографические[414]. И физиологические очерки, и иллюстрации к ним исходят из убежденности в том, что конкретный человек воплощает в себе качества и свойства (нравы) определенной группы, однако взаимосвязь эта выявляется без определенной методической процедуры, «интуитивно».
Типы народные / типы этнические: новые аспекты. Понятия тип и типическое (типичное) и во второй половине столетия входят в научный лексикон во многих областях науки. Расширяется сфера их применения, однако ведущую роль они играют в естественных дисциплинах, став определяющими в разного рода классификациях и обязательными в идентификации объекта исследования. Дефиниция литературного типа через соотнесение с видом и родом (предложенная Белинским) оказалась востребованной и для понимания этнического типа в естественных науках второй половины XIX в.
Новый этап употребления слова «тип» современные исследователи относят к 1850-м гг.: «Вместе с тем широко распространяется слово тип в другом своем осмыслении, более общем и менее специфическом, где оно тесно сближается семантически со словом „образец", обозначает предмет или лицо, характерное по своим признакам для ряда предметов и лиц»[415]. Так, в «Настольном словаре» (1863–1866) слово «тип» трактуется в философском значении («идеи суть тип созданных предметов»), указано также использование термина в литературе; встречается и более общее объяснение: как «первообраз всякого существа, составленный мыслью человека, и к которому более или менее приближаются особи в действительности. Отличается от идеала тем, что в подробностях не представляет совершенства, а стремится сблизиться с действительностью»[416]. Последняя дефиниция очевидно сближает «тип» с современной его интерпретацией, которая четко отличает идеал от «идеально-типической конструкции», создаваемой искусственно.
Применительно к социальной группе «тип», таким образом, понимался как лицо, персонаж, представляющий это реально существующее сообщество. Однако трудности возникали тогда, когда появлялась потребность в его репрезентации: всякий ли индивидуум несет в себе все характерные черты группы и справедливо ли такое утверждение в отношении сообществ любого рода? Понятно, что для характеристики необходимо выявить особенные черты или признаки общности, что невозможно без операции сравнения. В Словаре Ф. Толля подчеркнуто отличие типа от идеала (или от идеального типа, как бы мы сказали сейчас): тип воплощает как позитивные, так и негативные качества представляемого им объекта. При этом его важнейшими составляющими являются два «показателя»: с одной стороны, общность, а с другой, отличительность (характерность) черт. «Типичные или типические» лица или образы, по Далю, – «резко очерченные, выразительные, первообразные»[417].
Во второй половине XIX в. во многих этнографических описаниях определение «типичный» или «типический» часто заменяется прилагательным «характерный». «Характер» понимался как «совокупность отличительных свойств, качеств или недостатков предмета, лица или действия»[418]. Двенадцатитомный справочный энциклопедический словарь определяет тип в его начальном и привычном для 1830-40-х гг. значении[419]: это «собрание… главных черт, общих… видоизменениям»[420]. Более краткие и популярные словари иностранных слов поясняют «типический» как своеобразный, обособленный, а «тип» – как «самобытное качество»[421].
Таким образом, термин в повседневном словоупотреблении упрощается, и его значение сводится к отличительности. Типичность человека или группы трактуется как наделенность чертами, олицетворяющими непохожесть, различия. В словаре иностранных слов конца столетия указано следующее определение «типического, типичного»: «резко очерченный, своеобразный, первообразный»[422]. В этом смысле определения «характерный» и «типичный» вполне взаимозаменяемы, так как «характерный – особенный», «характеристика – определение отличительных черт»[423]. Нетрудно заметить, что процедура определения народности или национальности в случае данной трактовки терминов вполне могла быть сведена к выявлению народно– или национально-типичного.
Физический тип. В этнографии, которая вплоть до конца века считалась органической частью географии, а с 1880-х гг. – и элементом антропологии, дискуссиями сопровождался вопрос о критериях классификации народов. Формальные признаки народности были определены в первой трети столетия и не вызывали сомнений: это язык, особенности внешнего облика (уже с 1860-х гг. вполне точно описываемые методами измерения физической антропологии) и быта, а также психические черты (нрав народа). На практике же следует помнить, что собирателями сведений оказывались зачастую неподготовленные наблюдатели, для которых было довольно сложно однозначно ответить на вопрос, на каком точно языке говорят представители исследуемой общности, какой расовый или этнографический тип доминирует в ней.
Больший простор для гипотетических утверждений прежде всего давал вопрос об умственных способностях и душевных качествах народа. Проблему этнографического типа можно считать менее дискуссионной, хотя определенность термина не стала гарантом однозначного его «выбора». Под этнографическим типом мог пониматься тип антропологический или физический – т. е. олицетворением его мог стать представитель определенной группы, обладающий характерными параметрами. Проиллюстрируем эволюцию представлений о способе выявления «типа» на примере рассуждений этнографов и антропологов о великорусском типе в 1860-80-е гг.
Отождествление этнографического и антропологического типов очевидно в известных словах В.О. Ключевского, полагавшего бесспорным, что «надобно допустить некоторое участие финского племени в образовании антропологического типа великоросса»[424]. Этнограф и антрополог И.Д. Беляев, задавшись вопросом о том, представителей какого сословия считать наиболее чистыми носителями великорусского типа, разобрал историю складывания всех сословий русского общества с точки зрения смешения различных этнических компонентов и культур и пришел к заключению, что «крестьянское сословие вообще, несмотря на его великорусский характер, мудрено признать представителем чистоты великорусского типа в этнографическом отношении»[425]. Автор доказывал, что ни одно из сословий современного русского общества не может быть признано таковым, но в наибольшей чистоте он сохраняется в «коренных горожанах старых русских городов и в тех крестьянских общностях, которых прикрепление к земле застало в местностях давно обруселых…»[426].
Таким образом, прежнее ограничение народа / этноса исключительно крестьянским сословием в этнографических описаниях 1860-х гг. претерпевает изменение. Включение городских низов могло быть вызвано, в частности, и начавшимся в пореформенное время процессом модернизации, который стимулировал социальную мобильность – и в особенности крестьянства центральных губерний.
Не останавливаясь подробно на том, как решалась проблема великорусского типа (одна из наиболее спорных в теоретическом отношении) в организационно-научном изучении и в репрезентациях[427], отметим, что в центре дискуссий в ходе подготовки Этнографической выставки 1867 г. в Москве также оказался вопрос об «избрании» великорусского типа. В ходе разработки концепции экспозиции и подборки материалов было принято решение о том, что выставка будет состоять из трех «отделов» – антропологического и двух этнографических – «изображающих племена, населяющие Россию и составляющие с ней славянские земли» и народы мира[428]. Манекены, представляющие различные народы Земли и Российской империи в их естественной бытовой и природной обстановке, должны были быть созданы по фотографиям и «бюстам». Далее по ним художникам следовало выполнить лица и фигуры. Комитет по организации разработал следующие указания: «В отношении выражения лица… желательно правдивое соответствующее действительным условиям характера племени выражение, в котором художник не украшал бы естественные черты данного лица и не уклонялся бы от типичности»[429]. В этом случае, как оказалось, различение типа и идеала стало важной методологической установкой.
В инструкции для фотографов, направлявшихся на север и юг России, дано было детальное определение типичного: «При выборе лица… должно руководствоваться типичностью их, понимая под этим такие лица, которые в данном племени и данной местности встречаются чаще других. В тех случаях, где художник затрудняется выбором лица, то было бы желательно, чтобы преимущественно он пользовался лицами крестьян и купеческого сословия и сельского духовенства»[430]. Здесь физический тип («лица») понимался как наиболее распространенный комплекс различных антропологических параметров (относящийся в первую очередь к данным краниологии), а в социальном отношении, устроители, как видим, руководствовались мнением, обоснованным Беляевым. Собственно теоретическая часть работы по выявлению типов была возложена на фотографов и художников, а не на специалистов-антропологов.
Уже в процессе исполнения этих задач возникли проблемы с определением великорусского типа. СВ. Максимов так объяснял трудность, «с которой сопряжено было удачное выполнение фигур, изображающих великорусское племя»: «Племя это отличается именно тем, что в нем трудно находить одно лицо, похожее на другое, что сплошь и рядом встречаем мы не только у бродячих северных инородцев, но и у кочевых степняков, но и у южных горцев, а в особенности у закавказских и русских армян… Едва ли только не говор один до сих пор может почитаться в числе общих особых примет…»[431]. Здесь указан основной способ выявления типичного – вычленение сходных черт внешнего облика. Но в случае с великорусами определение общих черт для всех многочисленных региональных групп не представлялось возможным.
«Тип»: идеальное / повсеместное. Экспозиция первого отдела, и в особенности великорусского племени, вызвала более всего споров в обсуждении выставки[432]. Некоторые сторонники патриотического направления восприняли теоретические сложности как идеологический просчет. Так, М.Н. Катков, освещая выставку в «Московских ведомостях», с негодованием отмечал непривлекательность предложенного организаторами-учеными облика великорусов. Он считал их «главным племенем» (в значении нациеобразующего этноса) Российской империи и полагал, что этнографическая экспозиция должна доказывать и наглядно демонстрировать посетителям в первую очередь способности и свойства, позволившие ему создать собственную государственность, Империю и исполнять цивилизаторскую миссию в отношении других народов. Катков резко критиковал «физиономии», одежду, сами бытовые сценки, в которых находились фигуры, считая, что они явно проигрывают перед гораздо более привлекательными и достоверными изображениями зарубежных славянских народов. И потому они никак не могут ни доказывать, ни подтверждать превосходство великорусского этноса в Империи (что, по мнению Каткова, и должно было стать одной из целей выставки). Он, в частности, обвинял организаторов в «самоуничижении», усматривая в аутентичности некоторых предметов излишний натурализм: «Мы не видим никакой надобности, – пишет он, – чтобы одежды крестьянина и крестьянки, предназначаемые для хранения в музее, были именно те самые, в которых крестьянин или крестьянка работали целое лето. Разве хорваты, долматинцы, словаки и чехи унаваживают свои поля… в красных, малиновых и белых тонкого сукна одеждах, в каких мы видим их в Московском экзерциргаузе?… Разве киргизы и башкиры всегда в галунах?..»[433]. Не удовлетворил М.Н. Каткова и внешний облик великорусов: «Ни одного, решительно ни одного красивого женского лица из числа по крайней мере 30 собранных здесь женских экземпляров!»[434]. Эта критика примечательна еще и потому, что именно женщины считались многими антропологами наиболее характерными носителями антропологического типа.
Кроме того, он поставил под сомнение сам принцип выборки, оспаривая не только репрезентативность этнического типа, но и принцип определения типичного в целом. Так, о жилище он писал: «И почему же эта жалкая лачуга должна быть признана главным типом наших крестьянских построек?… Отчего же именно самый безобразный из всех типов жилища великорусского земледельца признан типом из типов?»[435]. Катков категорически отверг и другие фигуры (например, малорусского чумака) именно потому, что они изображались в неприглядном облике: «Требовалось представить типы населения, а не обращики разных видов рабочего люда. Трубочист в саже был бы фигурою согласною с действительностью, – но было бы это этнографическим типом?»[436].
Таким образом, Катков не принял один из главных критериев выявления типичного, обоснованный в инструкции Комитета: тип должен отражать реальную, «неприукрашенную» действительность. В его упреках слышится обвинение в субъективности не столько организаторов, сколько собирателей «типов», ведь именно на них была возложена задача их определения, а они исходили, по всей вероятности, из различных представлений о наиболее характерных – в первую очередь социальных – группах и занятиях.
В связи с темой субъективности интересно рассмотреть заметки собирателя галереи фототипов. Антрополог А.П. Богданов вспоминал о прямо противоположных катковским требованиям «красоты» как достоверности претензиях к фотопортретам различных великорусских типов. В 1867 г. по его просьбе в «Русской фотографии» был составлен антропологический альбом русских, экспонировавшийся на той же Этнографической выставке. После ее закрытия копии были переданы в собрания зарубежных антропологических обществ. «Цель, – как вспоминал Богданов, – выставления… и передачи…этого альбома была та, чтобы вызвать мнения о физиогномии русских. Портреты я старался собирать без какой-либо предвзятой идеи, отыскивая с одной стороны те лица, кои мне казались наиболее подходящими к обыкновению признаваемым за более чисто русские, а с другой те, кои наиболее часто (выделено мной. – М.Л.) встречаются, хотя и носят следы инородческой помеси. Не особенно легко собирать подобные портреты, особенно чисто русских физиогномии, даже мужских… если встретится (подходящая. – М.Л.) физиогномия… то получить с нее портрет… бывает невозможно, вследствие отказа… Приходилось ограничиваться тесным кругом знакомых лиц»[437]. Критерием выбора типа для антрополога, таким образом, стала частотность и такое в высшей степени неопределенное свойство облика, которое все же выделялось ученым в качестве приемлемого критерия – общепризнанность его в качестве национального типа («обыкновение признавать» его чисто русским).
«Некоторые русские и иностранцы… – продолжал А. Богданов, – упрекнули меня за предвзятый выбор особенно хороших лиц и за тенденциозную прикрасу материала, хотя в альбоме сняты были исключительно крестьяне, и как сказано, в различных видоизменениях физиогномического типа. Правда, я в главе альбома поставил двух умных и очень симпатичных владимирцев, бывших в то время у меня плотниками, но за ними следовал ряд других, безупречных в отношении прикрашення, так как это были представители наиболее часто встречающихся типов, самых обыденных физиогномии»[438]. Таким образом, многие современники полагали, что истинный этнический тип (что важно отметить – одновременно и социальный, т. е. крестьянский) не мог быть воплощен в «образцовом» виде. Однако такое неприятие отражает не столько различные мнения о красоте и некрасивости, сколько демонстрирует значимую тенденцию периода формирования любой этнокультурной идентичности: выработку обобщенного образа «своего», который, воплощаясь в этническом типе, в равной мере репрезентировал бы внесословный тип, т. е. внешний облик нациеобразующего этноса во всех его вариациях, в том числе и сословных.
А.П. Богданов предположил (в ироничной форме), что стремление некоторых «очистить» великорусский тип от идеализации вызван существующими предубеждениями (социальными и национальными в том числе): «Вероятно, я не был бы подвергнут упреку от подобных ценителей, если бы выбрал исключительно представителями физиогномий для своего альбома лиц с узкими лбами, с носом в форме луковицы, с лукавою и глупою физиогномией»[439]. Кроме этих суждений, Богданов привел и мнение тех, кто, исходя из уже научно доказанной теории метисации великорусов (возникших в результате смешения славян и финно-угров), утверждал, что великорусов как антропологического типа, вследствие смешения, не существует на деле и потому «альбом есть сборник фотографий некоторых физиогномий, попадающихся в России» – «не антропологический альбом»[440].
«Типичный»: расчет и интуиция. Таким образом, спектр приведенных Богдановым мнений современников (как ученых, таки «обывателей») свидетельствует о том, что представление о типичном облике в этнографическом отношении варьировалось даже среди специалистов. Наиболее распространено, как можно предположить, было суждение о том, что носителем типичного мог считаться реально существующий человек, облик которого казался определенной группе общества обладающим характерными элементами внешности («нос в форме луковицы»), которые, в свою очередь, отражают присущие этнической группе черты нрава (лукавство и глупость).
Антрополог высказывал уже знакомое нам определение типичного как соединения характерных признаков общности, но не видел «объективных» методов его установления. «При таком различении в физиогномических частностях что же исследователь должен брать за тип? Что нужно принимать в известном племени или народе за типичное выражение его? На это существуют два практические приема, считаемые ответом на сказанные вопросы. Одни берут наиболее часто встречающуюся физиогномию, наиболее преобладающую по численности в нем, другие – наиболее характерных представителей, соединяющих в себе в наибольшей степени нечто то, совокупность чего придает отличие народу или племени, и по ним составляется антропологический диагноз его»[441].
Следует отметить и некоторые внерациональные основания для выявления типа, которые Богданов считал общепринятыми, но не расценивал как ненаучные: «…подмечая ряд подобных определений русской физиогномий (русак, типично русское лицо)… можно убедиться, что не нечто фантастическое, а реальное лежит в этом общем выражении „русская физиогномия, русская красота"… В каждом из нас существует довольно определенное понятие о русском типе…»[442]. Последнее утверждение весьма значимо, поскольку оно исходит от ученого-антрополога и находится в полном соответствии с приведенным выше определением этнической принадлежности как несложной, опирающейся на зрительные стереотипы и трудно поддающейся логическому анализу процедуре.
Интересно, что к такому же выводу приходили и другие антропологи. Один из основоположников эволюционизма – Э. Тайлор, – реконструируя механизм определения физического типа, описал две схемы: «обывательскую» (используемую путешественником), и «научную» – применяемую антропологом. Сравнив и проанализировав их, Тайлор резюмировал: «Грубый прием, употреблявшийся путешественниками», «на самом деле довольно точен»[443].
Мнение, приведенное А.П. Богдановым о соответствии внутренних качеств характера внешним чертам, – разумеется, обреченное на то, чтобы именоваться субъективным, – также нельзя считать исключительно обывательским, поскольку и позже, в конце XIX и в начале XX в., такая позиция была положена в основу антропологических теорий и методов[444]. В случае, когда физические признаки выдавали смешение рас или этносов (как у великорусов), некоторые полагали невозможным выявить явный тип – по причине его «метисации». И, наконец, бытовало представление о том, что только лучшие (т. е. проявившие себя как выдающиеся) представители этноса (этнической культуры) в физическом или нравственном отношении могут быть признаны олицетворением типа[445].
Если даже те физические объекты, которые считались наиболее очевидными для идентификации (внешний облик, жилище) – поскольку опирались на первичный и универсальный способ типизации (визуальный), – вызывали столько споров, то иные элементы культуры, относимые к этническим признакам, порождали еще большие затруднения в контексте рассуждений о типичном. Они возвращают нас к вопросу, который заботил и Надеждина, и Кавелина – о том, в какой степени индивид отражает особенности общности и, напротив, в какой мере черты, присущие всем ее членам, проявляются в каждом из них. В философии эпохи это соотношение формулировалось как проблема меры свободы и зависимости человека от социума и о роли личности в истории. В практическом смысле – в том числе в процессе поиска собственной национальной идентичности – оно связывалось с необходимостью определения главенствующих признаков народа / нации, которые можно было бы считать константами этнокультурного бытия. Физический тип и материальная культура (быт) великоруса, как оказалось, в этом отношении вызывали сомнения. Оставались язык и так наз. «духовная культура».
Но и в той научной области, которая занималась этой сферой этнонационального своеобразия, соотношение индивидуального / коллективного – в несколько видоизмененном виде – получило свое выражение. Вопрос оказался актуальным для фольклористических исследований, когда необходимо было определить авторство народных песен, преданий и сказок. Из простого на первый взгляд вопроса вырастала целая цепочка заключений о приемах анализа текста: согласно теории отражения в нем следовало обнаруживать историческую и бытовую реальность72. Чаще всего авторы руководствовались исключительно содержательным анализом произведений устного народного творчества, которые рассматривались как «продукт» отдельных индивидов («наивный реализм» в теоретическом мышлении[446]). В этом они следовали за своими предшественниками 1830-40-х гг., когда интерес романтиков к народной поэзии стимулировал активное собирание ее образцов. Наиболее важными представлялись древние эпосы, в которых виделось прямое отражение материальной жизни, картины мира и мифологии народа на стадии его «детства».
Объявление народных произведений плодом творчества отдельных личностей вело к отождествлению фольклора с художественной литературой и, как следствие, к применению к нему аналогичных способов фиксации и анализа[447], а также к отказу усматривать в этих источниках другие закономерности функционирования (эволюции и способов трансформации)[448]. Интуитивные способы и научные методы выявления соотношения между индивидуальным и коллективно-типичным оказывали определяющее воздействие на способы формирования представлений о «своем» как типе – «национальной физиономии», объединяющей в себе характерные черты этноса и национальной культуры. Кроме того, они влияли на видение «чужого» / врага вообще и его отдельные этнические варианты в частности.
Таким образом, дилемма заключалась в том, как выбирать репрезентативные образцы: это лучшие представители (в двух значениях: обладающие наиболее ярко выраженными общими чертами или наиболее привлекательными) или «средние» (сконструированные несколько искусственно), т. е. наиболее распространенные типы. Этот вопрос имел значение и для определения (или «назначения») типичного национального пейзажа, наиболее характерных – национальных – явлений культуры и искусства, стилей в широком смысле, и, конечно, национального характера. Одним словом, без типа невозможна никакая репрезентация «своего» (в узком смысле – русского или в еще более конкретном – великорусского) и «нашего» (имперского, российского, включающего отражение идеи полиэтничности Империи). Во втором случае установление пространственно-этнических типов могло казаться и вторичным – поскольку главные принципы должны были быть выделены на примере «своего».
Если в XVIII в., на начальном этапе создания визуальных репрезентаций «русскости», существовали определенные иллюстративные шаблоны, которые имели универсальный характер для всех народов[449], то теперь таким шаблоном должен был стать этнокультурный тип, который, в свою очередь, мог бы выполнять функции эталона как для визуального, так и для вербального описания.
Неизменность: основание для выбора. Еще одним способом установления национальных констант было само доказательство их постоянства / неизменности или сохранения «ядра» с изменениями вторичных элементов. В практической этнографии (а именно в описаниях этносов) это было сформулировано как вопрос об устойчивости антропологического типа в истории. Историк С.В. Ешевский, например, утверждал, что «точно так же, как существование самих племенных типов, отличительных характеристических особенностей, иногда чрезвычайно резко отделяющих одно племя от другого, не подлежит сомнению и известная устойчивость племенного типа и характера, его живучесть и постоянство»[450]. Авторы «Живописной России», представлявшие конкретные описания народов, ничуть не сомневались: «Как характер человека остается в главных своих чертах неизменным от рождения до гроба, каким бы видоизменениям он ни подвергался от внешних влияний… так точно бывает и с характером народа»[451].
Известный антрополог И.А. Сикорский, размышляя об устойчивости физических признаков человеческих рас и племен, сохраняющих свою определенность на протяжении «длинной цепи веков», отмечал, что «гораздо больший интерес представляет тот факт, что подобною же устойчивостью отличаются и духовные качества расы или племени. Черты народного характера, его достоинства и недостатки передаются… через тысячи лет», подчеркивая, что именно они влияют на его историческую судьбу[452]. Примерами такой «сохранности» и «устойчивости» могут служить общие – как он полагал – черты древнего славянского и русского племен: миролюбие и гостеприимство, любовь к труду семейные добродетели, идеализм, славянская рознь и др.[453], а также «наклонность к внутреннему анализу, в особенности к анализу нравственному». Эти свойства, в свою очередь, сложились в результате воздействия внешнего (природа) и внутреннего (антропологический состав племен) факторов. Источниками для заключений И.А. Сикорского были лишь нарративные тексты.
Все эти вопросы были вызваны стремлением антропологов и историков XIX в. обнаружить племена, являющиеся непосредственными предками ныне существующих этносов, что было важно для установления их этнического происхождения и степени родства с другими народами. Эти поиски осуществлялись, в том числе, и в определенных идеологических целях, поскольку древность народа еще с эпохи Возрождения считалась веским доказательством «исторических» прав на территорию, автохтонности этноса, лингвистической преемственности, что способствовало обоснованию политического статуса государства или государствообразующего народа. Российский этнолог В. Шнирельман определяет эти и другие особенности научной мифологизации как универсальные компоненты примордиалистского подхода к пониманию этноса[454], формирование которых, на наш взгляд, и происходило в российской этнографии рассматриваемого периода. Такое научное обоснование в определенном смысле замещало этногенетические мифы более ранней эпохи.
Два десятилетия спустя, на новом этапе развития уже самостоятельной антропологической науки, в очерке физического типа великорусов (1900) антрополог В.В. Воробьев описывал методику работы ученого для его выявления, подчеркивая, что главная задача – «установление происхождения каждого отдельного признака, его распространения среди других человеческих групп… Собирая все изученные признаки в одно целое, антрополог задается вопросом, представляет ли это целое нечто компактное и однородное, – так называемый чистый тип, а если нет… то какие его элементы… повлияли на производный сложный тип»[455]. Он обратил внимание на необходимость учета и других факторов при изучении антропологического типа: в частности, данных истории, этнографии и лингвистики, но «нельзя упускать из виду, что ни единство языка, ни единство племени, как этнографического, а тем более политического целого, не гарантируют единства физического типа»[456].
Э.Ю. Петри подробно анализировал понятие типа в связи с термином «раса». «Для того чтобы говорить о типичности, – писал он, – нам достаточно иметь в виду конкретную сумму примет, дающих возможность выделить известную группу из окружающей ее среды»[457]. Так от типичности как значимого критерия определения свойств общностей разного уровня предлагалось перейти к типу как главному и универсальному понятию.
Т. Сердюк считает, что и в современных гуманитарных науках присутствует расплывчатость терминов «тип» и «типичный»[458]. Спектр трактовки понятий типа и типичного, сложившейся в научной литературе последней трети XIX в., представлен в словарной статье «тип» Малого энциклопедического словаря Брокгауза и Эфрона. Объединяет дефиниции то, что тип репрезентирует «характерные черты группы однородных явлений», будучи формой, соединяющей «в себе признаки, общие всем индивидам одного и того же рода или вида»[459].
В публицистике «типичность» обозначалась и как характерность, повторяемость и «узнаваемость» в отдельном человеке общих для народа (этноса) внешних черт, поведения или темперамента. В этом смысле, например, слова «типичный» и «характеристичный» несколько раз встречаются в переводе отрывка из путевых заметок финского художника А. Эдельфельта, в которых заметно явно и влияние сугубо профессионального термина «тип» в качестве объекта изображения («разнообразие типов и костюмов придает рынку много интереса»[460]). А в заметках русских путешественников по Финляндии 1870-80-х гг. использовалось понятие «расовый тип», под которым понималась этническая принадлежность встречавшихся горожан[461].
В одном из учебников по европейской географии в очерке о народах Скандинавии упомянуты пять «этнографических типов», воплощающие пять антропологических разновидностей. Любопытно, что это деление совпадает не с этнической принадлежностью описываемых типов, а с регионом и особенностями его географического положения (горцы, мореплаватели, жители равнин), которые, как полагает автор, и оказывают воздействие на формирование столь различных видов телосложения и внешности[462].
Таким образом, тип заключал в себе такие признаки (черты) предметов или явлений, которые наиболее точно и полно выражали их суть. Современное понимание типа схоже с тем, которое существовало в науке второй половины XIX века, определявшего его как «объект, выделяемый и рассматриваемый в качестве представителя множества объектов»[463]. Однако, несмотря на предлагаемое словарями определение типа как «образца», в естественных науках того времени, от которых постепенно отделялась этнография, понятие типа все же исключало использование его в качестве познавательной модели.
Наиболее существенным последствием включения категорий «тип» и «типичное» в научный лексикон эпохи оказался метод его выявления. Два способа – в отношении антропологического исследования, но полностью относимые и к другим областям знания – были определены, как показано выше, А. Богдановым: а) когда основанием для включения в тип является количественный показатель – частотность, распространенность и б) когда определение типа исходит из выявления перечня (в иерархии или вне ее) черт и особенностей, общих для всей структурной единицы. При этом тип – не усредненный показатель, а комплекс наиболее ярко выраженных признаков. Важно отметить, что доминирующими признаками становятся внешние, визуально определяемые особенности (а не функциональные).
В целом разработка понятия «тип» и «типичное» и методов его конструирования стала одним из центральных направлений исследовательских процедур в науке XIX века. С одной стороны, это было обусловлено задачей системного упорядочивания и классификации пространства и времени (природного мира и истории), которые ставили целью определение закономерностей развития. С другой, сознательные усилия по типологизации научных объектов играли важную роль не только в их кодификации, но и в процессе формирования идеологий, мифологий и практик социальной жизни – в частности, в ранжировании этнонациональных сообществ, государств. Выработка идеалов и норм также теснейшим образом зависела от представлений о способах выявления типичного. Вместе с тем, рефлексии по поводу объективации этих правил сочетались с повседневной типизацией: интеллектуалы воспроизводили стереотипы разных уровней, в том числе и мифологические. Стремление разграничить профанное (традиционное) и сакральное (научное) знание вело к отрицанию народных представлений (во всех областях) как суеверий, пережитков и невежества. Выявление типа (ландшафта, этноса, расы, культуры и т. д.) как образца, шаблона воспринималось и как важная промежуточная процедура для популяризации знаний – т. е. познавательная операция становилась важной практической задачей.
Тип, таким образом, выполнял функцию маркера, позволяющего верно идентифицировать этнический объект, чтобы классифицировать его.
§ 3. Классификации народов
Этногеографическая. Обоснование критериев классификации и иерархии этнических общностей, никак не отменяющее основного принципа отношений между природой и человеческими общностями, в том числе этническими, занимало важное место в работах антропогеографов. Ф. Ратцель, например, писал, что «народы… нельзя классифицировать географически, не делая вместе с тем шага от географических групп к родственным группам. Вопрос „где?" переходит в вопрос „откуда?"»[464].
В работах российских эволюционистов соотношение географического, антропологического и лингвистического критериев в процессе классификации народов, этносов и этнических групп получило в целом довольно определенное обоснование. Д.А. Коропчевский[465], склонный отождествлять антропологию с этнографией, исходил в своей классификации из постулатов Ф. Ратцеля и Э. Тайлора, принимая стадиальное разделение народов: «Теоретически главным предметом исследования… является народообразовательный процесс, начиная от его первичной формы („рода"), продолжая дальнейшими осложнениями ее („племенами") и кончая законченной формой, к которой может быть приложено обозначение „народа". Практически задача этнолога сводится к определению – к какой из стадий этногенетического процесса может быть отнесена та или другая наблюдаемая… группа?… Насколько эта степень развития зависит от окружающих условий?»[466].
Этот фрагмент свидетельствует о том, что эволюционистские взгляды на стадиальность формирования типов этнической общности в науке уже сложились, и главная задача этнографии понималась как «закрепление» места народа на лестнице эволюции. В классификации народов Д. Коропчевский прибегал к понятию хозяйственно-культурного типа (в частности, он последовательно выделял типы «земледельцев», «кочевников», «мореплавателей» и т. д.). В лекциях по этнографии, читавшихся в курсе географии, ученый подчеркивал, что народы следует изучать «в связи с их местопребыванием, т. е. зависимости их от естественных условий… при этом выясняется причина культурного уровня или культурного значения народа, а именно его материальное благосостояния и умственного развития»[467].
Ученик Богданова Д.А. Анучин использовал в своей научной работе разработанный Э. Тайлором «естественнонаучный метод» этнографического (антропологического) исследования; в основе его классификации явлений культуры лежало уподобление человека, предметов и явлений его мира видам растений и животных[468]. Заметим, что Анучин, исходя из эволюционистских представлений, ставил «в пример» этнографам их коллег-зоологов, умеющих работать над реконструкцией процесса складывания, развития и изменения видов и призывал располагать этнографические факты в такой последовательности, чтобы выстроить стройную историческую картину. Он, таким образом, вновь возвращается – но уже на новом этапе – к идее создания такой единой системы классификации этносов и народов, которая могла бы составить всеобщую таблицу, а ее элементы могли бы быть расположены с учетом эволюции и соотношения в синхронии.
Существенно и понимание Э.Ю. Петри принципов классификации народов. Он так же, как и Анучин, ориентировался на зоологическую классификацию в качестве образцовой, и также полагал, что физические параметры не могут быть определяющими при установлении этнической и расовой принадлежности: «Мы обращаемся при классификациях… к третьему разряду антропологических примет, имеющих в своей основе психологию. В данном случае – приметы лингвистические… а также… приметы, представленные явлениями духовной жизни, и даже известные приметы материальной культуры»[469]. Петри настаивал на том, что ни один критерий (даже языковая принадлежность), взятый без учета других, не может использоваться в качестве этномаркирующего, т. е. предвосхитил системный подход.
Языковая. Антропологическим вариантом «ландшафтного подхода» назвала М. Могильнер антропологические классификации народов Российской империи в конце XIX столетия. Действительно, и географо-статистические описания Империи, и популярные этнографические очерки – независимо от того, публиковались они в качестве самостоятельных работ или представляли собой дополнение к курсу отечествоведения, – исходили из географического членения пространства. Однако в этнической классификации народов нельзя было обойтись без учета языкового родства. Но в 1880-90-е гг. в антропологических, этнографических (народоведческих) классификациях такой важный признак, как язык, отходит на второй план («признак второго разряда»[470]) – точнее, он уступает свое прежнее главенствующее место антропологическим (расовым) признакам как более точным. Судя по тому, как тщательно исследователи аргументировали отказ от лингвистического критерия идентификации, этот вопрос представлялся довольно острым[471]. Постепенно начинают отказываться от характера (нрава, «психических свойств») народа как этномаркирующего признака, поскольку эти особенности «мало изучены»[472].
В случаях, когда языковое родство было установлено довольно точно – в частности, с финскими или славянскими народами, речь шла о так наз. «семье народов», и описание этносов осуществлялось по этому делению. Однако те народы, отнесение которых к тем или иным группам не было жестко определено, объединялись по географическому региональному признаку – например, «народы Кавказа» или татарские народы, к которым относили чувашей, туркменов и калмыков[473]. К. Кюн, указывая на важность антропологических признаков, доказывающих родство различных этнических групп, замечал: «Антропология, без сомнения, важна для историка. Эта наука, рассматривая человека как племенную особь, стремится дать правильное разделение рода человеческого по физическим признакам. Сначала делили по цвету кожи, потом приняли за главный признак череп, но и это оказалось неудовлетворительным, так как приходилось иногда разделять в разные отделы племена родственные по другим признакам. При таком несовершенстве антропологических классификаций строить выводы на них оказалось невозможным…»[474]. Он считал лишь языковую принадлежность единственно верным основанием для классификации и потому разделял народы России по этому критерию, выделяя, в частности, русскую, латышско-литовскую, финскую, турецкую и татарскую группы племен. Встречаются у него и «кавказские», и «полярные племена» – выделяемые по географическому признаку; чуваши рассмотрены в одной главе с самоедами.
Расовая. В научном языке второй половины XIX века значение термина «раса» весьма неопределенно. Можно согласиться с мнением Э.Ю. Петри, что только в антропологии это понятие обладало более или менее четко сформулированным содержанием. Слово «раса» использовалось для обозначения разновидностей человеческого разнообразия, однако при классификации оно могло пониматься и в сегодняшнем смысле – как глобальное антропологическое деление и как синоним терминов «племя», «этнос», «этническая группа». Так, у Даля указано, что слово это французского происхождения, означает «племя, порода, поколение, видоизменение»[475], поэтому понятие «раса» часто использовалось для обозначения какой-либо разновидности этнической или антропологической классификации; зачастую «раса» была синонимична «народу» и «национальности». Общим для всех людей одной расовой принадлежности называлось родство всех индивидов, относящихся к ней, и наличие ряда объединяющих черт для всех без исключения представителей данного сообщества.
Кюн, описывая «великороссиян» – самую многочисленную часть славянства и «почти половину» народонаселения Российской империи, – в качестве отличительной особенности их формирования указывал общепризнанное «постоянное смешение племен, через которое образовалась та сильная раса, которая постепенно приобрела преобладающее значение между всеми народностями восточно-славянского мира»[476]. Великороссов Кюн относил к «русской семье» наряду с белорусами и малорусами. Для него раса – лишь одна из разновидностей племенной группы, синоним этноса. Аналогичное значение имело у него понятие «племя»: он упоминает финское, монгольское, а также русское племя. Племя, семья и раса выступают, таким образом, как взаимозаменяемые наименования этнической классификации.
Одна из ранних научных работ о расах принадлежит перу историка-медиевиста СВ. Ешевского, которая является выдержкой из вступительной лекции к курсу истории западноевропейского средневековья. Автор использовал термины «раса», «племя», «тип» как синонимы. Представляя эволюцию естественнонаучных классификаций человечества, Ешевский перечислял существующие расовые деления (именуя расы «породами»). Ученый считал их неудачными. Он настаивал на том, что для обнаружения родства различных народов физический или физиологический тип должен учитываться непременно, но для этого следует осуществлять сравнение типов, а не отдельных его представителей. Между тем, такое сопоставление в реальности весьма затруднительно, в связи с необыкновенным разнообразием основных и смешанных рас и подтипов. Он склонялся к мысли, что в этнографической классификации физические особенности (тип) являются ее основой. Кроме антропологических признаков, необходимо учитывать «племенной характер», который, как и «племенной тип», сохраняется с «замечательным упорством»[477].
В одной из наиболее строгих в научном отношении словарных статей, написанной Д.А. Анучиным для Словаря Брокгауза и Эфрона, термин «расы» объяснен с антропологической точки зрения. Анучин переводит его как «породы человечества»[478]. В основе их различий находится представление, свойственное, как подчеркивает ученый, всем без исключения народам, о том, что существуют различные вариации человеческого типа, выраженные во внешних, т. е. антропологических чертах. Приводя примеры различных расовых классификаций (по одному или нескольким признакам), Анучин, однако, весьма осторожно высказывается об их верности или однозначности, указывая на необходимость более детальных и масштабных исследований. В данной работе отразилась и его уверенность в том, что «в чистом» виде совокупность расовых признаков встречается едва ли не реже, чем смешанные, метисные их варианты. Он настаивал на том, что расовые различия касаются лишь визуально определяемых признаков, и, следовательно, можно предположить, что он – как и в своем видении различий между антропологией и этнографией – четко разделял физические и этнокультурные классификации народов[479].
Анучин неоднократно подчеркивал необходимость их различения: «расовые признаки не совпадают с племенными и национальными (язык, вера, принадлежность к известному государству); в среде одного и того же народа могут быть представители разных расовых типов, или представители иной расы могут встречаться у различных племен и народностей. Расовые типы представляют собою более или менее отвлеченные концепции признаков»[480], что для ее точности необходимо сочетание нескольких их групп[481] («Расовые признаки не совпадают с племенными и национальными»[482]).
Аналогичным образом трактовал «расы» и коллега Анучина Э.Ю. Петри, который, как говорилось выше, предлагал именовать их «типами» и делил на «основные» или «центральные», суммирующие «особенности, встречающиеся в более слабой степени и у других племен», и «периферийные» – т. е. смешанные[483]. Пытался он установить и соотношение между народностью и типом (расой) и пришел к выводу, что «по отношению к „типу" или к „расе" народность всегда остается явлением второго порядка, и при том совершенно независимо от того, образовалась ли она путем слияния различных расовых примет, объединяемых общими условиями географической, социальной и политической среды, или же она выработается… путем дифференциации общего типа под влиянием своеобразных условий различных по характеру географических провинций»[484]. Кроме того, Петри в учебном пособии по географии привел характеристики основных рас; среди особенностей, в частности, европейской расы он упоминал антропологические признаки, языковые и характер – «выраженно-индивидуальный и экспансивный, духовные силы чрезвычайно богаты;… достигают высшего развития религиозные и философские мышления и высшего совершенства в культурных приемах жизни»[485]. Хотя описание других рас дается вполне научно-корректно и без снисходительной интонации, введение в признаковое поле расы элементов языка и нрава существенно отличает взгляды Петри от анучинских.
Представления Петри о различиях рас «в умственном отношении» разделял и один из первых преподавателей курса этнографии Д.А. Коропчевский:
«Черная раса нигде самостоятельно не достигала высокого культурного уровня или образованности; таким образом научного и художественного развития; желтая поднялась до высокого умственного уровня, но остановилась на нем и не движется далее; белая раса, создав еще более высокую культуру идет по этому пути все быстрее и быстрее»[486].
Общей чертой всех расовых классификаций является убежденность в детерминизме, который обретает свойства тотальности, поскольку предполагает подчинение духовного состояния физическому облику, а индивидуального – коллективному[487]. Отождествление индивидуальных качеств с этническими особенностями – важнейшая установка всех этнографических описаний эпохи. Это также работает на концепцию определяющей роли крови, происхождения в формировании свойств характера народа и его культуры. Можно говорить и о том, что термин «раса» в 1890-е гг. постепенно приходит на смену более общему понятию «физический тип».
Не совсем корректно, однако, рассматривать эти распространенные на рубеже XIX–XX вв. взгляды как расистские (в современном, оценочном, значении слова), чем зачастую грешат некоторые современные исследователи[488]. Точнее было бы разделять понятия «расизм» и «расиализм», как это делают французские антропологи, трактующие первое как «определенное поведение», второе – как «идеологию, т. е. расовую доктрину»[489]. Русский «расиализм», как показывает сопоставление российских научных концепций с «классическим», т. е. французским вариантом доктрины, основные положения которого реконструированы в работе Тодорова, развивался в русле общеевропейской расовой теории. Разделение на расы осуществлялось по принципу зоологических классификаций линнеевского типа, когда главными признаками служат внешние признаки, передающиеся генетически (строение скелета, черепа, цвет кожи и волос, форма лица и т. д.). При этом единодушия в выборе доминирующего признака среди российских антропологов не было. Эти биологические различия определяют и племенные, т. е. культурные особенности[490]. Отсюда – представление о существовании низших и высших рас, духовное развитие которых находится в зависимости от уровня совершенства их физического облика.
В географическом описании народов Российской империи термин «раса» использовался в качестве синонима слов «народ» или «этнос», подчеркивая доминирование врожденных – т. е. антропологических признаков в определении этноса.
Дикие / культурные народы. Немецкий ученый Ф. Ратцель, определяя круг основных понятий народоведения, упоминал одну из основных принятых классификаций народов: их разделение на «диких» и «культурных». Он подчеркивал, что это деление ни в коем случае не оскорбительно для представителей первой категории: «Мы называем народы дикими не потому, что они стоят в возможно тесной связи с природой, но потому, что они живут под ее давлением. Различия же между дикими и культурными народами следует искать не в степени, а в характере связи с природой»[491].
Различение диких, варварских и цивилизованных народов было осуществлено и в работах Э. Тайлора. С распространением идей эволюционизма более ранние представления о нравственности древних племен получили свое законченное выражение, а понятия «дикости» и «варварства» перестали быть синонимами, хотя сходство было очевидным: «В известной степени дикари и варвары сходны в своем развитии с тем, чем были наши предки и что представляют еще наши крестьяне»[492]. Различие связано было с освоением земледелия. Тайлор обосновал идею прогрессивного развития человечества, проходящего последовательные стадии дикости, варварства и цивилизации. Так цивилизованность как главный критерий разделения народов (в том числе и на «своих» и «чужих») в эпоху Просвещения обрела конкретные и исторические приметы.
Но европо– и этноцентричный элемент в этом делении остался: дикари в умственном и нравственном отношении обладают «наклонностью к правде и справедливости», имеют твердые нравственные правила, но они являются не выработанными цивилизацией, а признаками «природной нравственности». Ее главными отличиями от истинной нравственности, выработанной религией, представляется обусловленность «благосостоянием», при потере которого верх берет власть других инстинктов. Сдерживающим фактором является только «общественное мнение», которое требует неукоснительного исполнения ряда заповедей в отношении узкого круга соплеменников и друзей[493]. Поскольку эволюционисты четко закрепляли определенные элементы материальной и духовной культуры за каждой из стадий, то обнаружение их в исследуемом сообществе вело к причислению его к тому или иному разряду. Так не описание явлений культуры обусловливало идентификацию, а классификация предопределяла видение и понимание научного объекта.
Практика убийства или самоубийства из мести трактовалась как признак дикости народа, но о том же могла свидетельствовать и «кротость и наклонность к справедливости». Внешние черты, как и организация семейного и общественного быта, – все они могли стать критериями для определения места народа в данной классификации.
Концепция разделения народов на «диких» и «культурных» разделялась русским антропологом Д.А. Коропчевским, который стремился указать причины (естественно-климатические и исторические), определяющие «дикость» или «культурность» народа («культурного уровня или культурного значения народа»), под которым он понимал «его материальное благосостояние и умственное развитие»[494]. Он видел их не во врожденной неспособности или отсталости, но исключительно в условиях его формирования. Коропчевский указывал, что такое деление весьма условно, и считал, что в русском языке слово «дикий» обладает такими смысловыми нюансами[495], которые затрудняют верную интерпретацию, и предлагал использовать понятие «естественный» – «т. е. более близкий к природе». Такое видение развития народности сложилось под влиянием дарвинизма и эволюционизма.
Ученый полагал, что именно непривычность и непохожесть внешнего облика и нравственного мира представителей различных рас и народов ведет наблюдателя к выводу о близости их к животному миру. Коропчевский одним из первых попытался объяснить ряд научных заблуждений этнографов, причем и тех, кто занимался изучением европейских народов. Он, как и Петри, видел выход в смене ракурса: «Для того чтобы получить более правильное понятие о людях, которых мы привыкли называть дикими, нам не следует сравнивать их с наиболее культурными классами европейских народов. Мы будем ближе к истине, если сравним их с низшими, наименее культурными классами народов Европы. Мы увидим тогда, что если простой народ Европы более просвещен в умственном и в нравственном отношении, то он все-таки сохраняет еще много суеверий»[496]. Далее следует важное замечание относительно главной причины различий: «Дикарь не только слабее умственно, но и слабее физически в сравнении с человеком культурным»[497].
Д. Коропчевский разделял идею о том, что характеры или психологию народов можно подвергнуть классификации, но опираясь не на этническую принадлежность, а исходя из рода занятий (хозяйственно-культурные типы). Главным критерием он оставил географические условия обитания народа. «Культурные» народы делятся на «промышленно-земледельческие» и «торгово-промышленные», «дикие» – могут быть «бродячими», «кочевыми», «море-плавающими» (рыболовецкими или охотничьими), их своеобразие отмечено наименованием региона проживания – «северные сибирские инородцы» или «полярные народы».
В фундаментальном труде по антропологии, в части об антропологических классификациях, Петри посвятил одну из глав вопросу разделения народов на «диких» и «культурных». Он отмечал, что европоцентристское «презрительное» отношение к некоторым народам имеет под собой вполне очевидные исторические причины, однако сурово осуждал «позорное» отношение к «низшим братьям»[498]. Полемизируя с позицией европейских ученых (в том числе и эволюционистов) и обыденными представлениями о дикаре, бытующими в России, Петри последовательно отвергал утверждения о страстности, грубости нравов, лживости и других качествах народов, находящихся на иной ступени развития. Он доказывал, что в «порче нравов» так называемых «диких народов» виноваты представители цивилизации, контакт с которыми разрушает установленный вековой уклад жизни и развращает патриархальную нравственность возможностями легкой наживы и доступом к алкоголю. Другая группа аргументов Петри связана с объяснением привычных для этнографов-исследователей упреков в вороватости некоторых народов, в том числе и крестьянства европейских стран. В этом случае он апеллировал не только к свидетельствам путешественников, но и к исследованиям по юридической этнографии русского крестьянства[499]. Антрополог усматривал типологическое сходство между общественными отношениями в родовой общине туземцев и русском «мире».
Нецивилизованные / исторические народы. Цивилизационная идентификация – как разновидность социального самоопределения, – возникшая в эпоху Просвещения, актуализировала идеалы разума или культурной традиции и «задала классический идеал науки: оправдание претензий познающего… на истинное и объективное знание»[500]. В ее основе лежала вера в просвещение, абсолютизация христианских ценностей, «миф прогресса». На протяжении всего XIX в. эти постулаты не подвергались сомнению. Но, как и всякая мифологема, она обладала способностью к видоизменению и вариациям: в середине столетия в Германии и России цивилизованность была «переописана» в категориях культуры и образованности. Образованность, культура, христианство и прогресс в этом случае провозглашались взаимообусловленными.
Представление о цивилизации как высшей ценности оказало влияние на естественнонаучные и в частности этнографические классификации народов государств и империй. Причисление народов к цивилизованным или нецивилизованным стало основополагающим делением в народоведческих описаниях. Идентифицируя этносы Российского государства, ученые оперировали этими четырьмя критериями.
К цивилизованным относили земледельческие народы, исповедующие христианство и обладавшие национальной письменностью: «культура и образованность всегда развивались среди народов земледельческих»[501], так же, как и прогресс человечества совершался только у них[502]. Чтобы считаться цивилизованным, народ должен был обладать определенной степенью «умственного развития», которое выражалось в его научной, литературной и художественной деятельности.
Поскольку «религия, монархия и просвещение» объявлялись духовным преимуществом европейцев перед другими народами[503], то наличие этих трех признаков означало принадлежность народа-этноса к европейской цивилизации. Представления о материальных (территория, население, быт) и духовных «силах» народа (религия, государственный строй и образованность (науки, искусства))[504] обусловили значимость «духовной энергии» этноса как критерия его отнесения к «историческим народам». Главным плодом этой энергии является создание и сохранение государственности.
Не углубляясь в различные интерпретации расовых теорий в российской антропологической науке второй половины XIX в.[505], отметим, что рассмотренные ранее антропологические классификации, делившие народы на культурные и природные (Ф. Ратцель) или цивилизованные и дикие (варварские) (Л. Морган, Э. Тайлор)[506] и др., приводили ученых к мнению, что «цивилизованной» («самой культурной») расой является так называемая «белая»[507] – не всегда в силу врожденных способностей, скорее благодаря «счастливому стечению» климатических и исторических условий развития. С распространением с середины XIX в. в Европе теории неравенства рас (А. Гобино) азиатское происхождение этноса в государстве, где нациеобразующий народ относился к европеоидам, означало в этом случае помещение первого на низшую ступень в иерархии народов. Господствовала идея о том, что великорусы распространили свои политические формы на государство. Д.И. Иловайский, в частности, открыто заявлял, что «господствующее государственное племя обыкновенно отличается превосходством умственных и физических качеств»[508].
В 1860-70-х гг. не только активные сторонники так наз. «государственной школы» понимали государство как закономерный и необходимый этап развития цивилизации и наделяли исторической значимостью лишь государство-образующие процессы. Эти представления разделялись многими, но в контексте этнографического изучения они приобрели особую значимость, поскольку оказывали влияние на антропологические теории, и не только расовые. Способность или неспособность народа к созданию и отстаиванию государственности становилась критерием уровня его развития и степени цивилизованности, его принадлежности к народам историческим.
Определение соотношения этих факторов осуществлялось с двух позиций. Первая нашла отражение в докладе Д.И. Иловайского по вопросу о происхождении государственного быта, где он обосновывал концепцию, согласно которой «способность к политической организации, к общественной дисциплине составляет главное условие, чтобы быть народом государственным и потом уже народом культурным; ибо история не знает культурных народов вне государственных форм»[509]. Однако далее он упоминал и те племена, которые создали государство, но культурными не стали (турки-османы и монголо-татары). К числу народов, отмеченных «неспособностью к развитию государственных форм», он относил «народы финской семьи» (за исключением мадьяр). Причина, по мнению историка, крылась в природных (т. е. врожденных) «племенных свойствах» этнического типа[510].
В основании разделения народов на «исторические» и «неисторические», воспринятого русской мыслью от Гегеля (наиболее последовательно ее развивали В.Г. Белинский и Н.Я. Данилевский), находилась идея движения как поступательного развития. Целью развития духа представлялось достижение состояния цивилизованности как полноты выражения прогресса, принципом периодизации истории – становление народов и государств[511]. Государство, согласно этой теории, появляется в результате развития и воплощения ценностей разума. Не достигшие стадии государственности народы в этом случае оказывались в числе не обладавших необходимыми умственными и нравственными способностями (в силу их отсутствия или недостаточной зрелости) и определялись, следовательно, как не «овладевшие» своей историей, т. е. зависимые от природы. Овладение народа собственной историей могло трактоваться и как многовековое существование на политической сцене в качестве активного игрока. Белинский, в частности, утверждал, что «только такой народ может считаться историческим, который при жизни своей имел большее или меньшее влияние на судьбы человечества»[512]. Так естественное право было заменено Гегелем и его последователями на историческое. Претензия на универсальность данной закономерности исторического движения сделало эту классификацию общим законом.
Когда речь шла о народах-нациях, и особенно европейских, подобные отнесения представлялись вполне очевидными, но когда рассмотрению с этих позиций подлежали народы-этносы, в особенности не имевшие письменности, а значит и исторического нарратива, то отнесение их к неевропейским, неисторическим народам оказывалось безальтернативным. Славянские народы, кстати, относились Гегелем именно к этой группе.
Теория и практика этнографических описаний, впрочем, свидетельствует о том, что главными классификациями народов в этом дискурсе оставались научные.
Так во второй половине XIX в. в российской науке был определен круг значений важнейших для этнографии терминов: «народность», «национальность», этнографический и антропологический «тип», «раса». Набор и использование этих терминов подтверждают отмечаемые исследователями особенности развития научной мысли: «понятия общественной науки не заменили понятия естественных наук (в 1860-70-х гг., в частности. – М.Л.), а наложились на них, создав метафорическую структуру… В 1870-е гг. метафоры общества как единого тела… получили широкое распространение в России»[513].
Не менее значимым представляется обоснование логических процедур, направленных на определения этнического или национально-специфического. Выделение этнической группы, именуемой «народом», происходило как последовательное определение ряда этнодифференцирующих признаков, бесспорными среди которых были: язык, физический облик и характер народа. Важно подчеркнуть, что поиск отличительных свойств (составлявших в конечном итоге народность) представлялся гораздо более существенным, чем элементы сходства, объединяющие этносы. Обнаружение расхождений приводило к активизации значений противоположности, и описание тяготело к смысловому выражению в семиотических оппозициях, главной из которых была, естественно, мы / они.
Народность и национальность понимались как воплощение комплекса оригинальных черт и качеств этнической группы на определенной стадии своего цивилизационного развития, которое в той или иной степени связывалось с государственностью и достижениями широко понимаемой культуры (в европоцентристской ее трактовке).
Очевидной представлялась причинно-следственная связь между типичным ландшафтом, этнографическим (антропологическим) типом и характером народа. Они выражали общее и особенное одновременно, представляясь воплощением широко понимаемой инаковости. Такого рода различия и совпадения фиксировались как характерные черты «другого».
В целом этнография середины XIX столетия оказалась «в плену» географического – естественнонаучного и антропогеографического – взгляда на предмет и методы «народоведения». Авторитет таких крупных ученых как К. Риттер, Ф. Ратцель, Э. Реклю и др.[514] в 1850-80-е гг. закреплял в русском обществе и науке идеи о заданности и неизменности характера народов. Вслед за этим их историческое развитие ставилось в зависимость от климатических и географических условий формирования и существования. В трудах немецких географов и их российских коллег обосновывался риттеровский принцип – «страна влияет на жителей, жители на страну» – главный постулат антропогеографии[515]. Развитие этнографии как органической части географической науки не только влияло, но фиксировало и определяло категории, способы и язык описания народов – и, в конечном итоге, взгляды на задачи и методы народоописания, которое осуществлялось по региональному принципу; внедрение термина «ландшафт» как главной единицы не только пространственного, но и этнического деления обусловило тенденцию к вычленению мелких псевдо-этнических групп.
Представление о взаимосвязи между человеческим сообществом (народом) и окружающей средой, ее решающем воздействии на формы человеческой жизнедеятельности было главным и почти неизменным на протяжении всего XIX в. Народность – в различных вариациях – понималась как отличительные особенности человеческого сообщества на определенной стадии его развития, выражавшиеся в материальной и духовной сферах. Более всего внимания уделялось изучению физических свойств (внешнего облика и темперамента), языка и фольклора. Существование нрава народа (или национального характера) не ставилось под сомнение; он легко поддавался прогнозированию. Интерес к нему превалировал в этнографических описаниях: в его свойствах отчетливее всего можно было выразить своеобразие народа, в то время как другие элементы народности (обряды, повседневный быт) требовали большей осведомленности для сравнения и потому чаще представляли собой запись виденного.