[763]. Иначе поступает автор хрестоматии по «Отечествоведению» Д.Д. Семенов, возвращаясь к ранней традиции научно-популярных описаний Российской империи[764]. Том «Великорусский край» представляет собой набор очерков о промыслах и типичных занятиях жителей различных областей края. Перед читателем проходит калейдоскоп великорусских типов в характерном для 1830-х гг. значении термина: это офени, «долгие» извозчики, бурлаки, лесопромышленники, «богомазы», а также старообрядцы, раскольники и инородцы[765]. Обобщенная характеристика этнографического типа отсутствует, но составляется весьма положительное впечатление о различных его воплощениях.
Такой же оптимистический взгляд на великоруса заметен в сравнении с русскими Севера (в том числе и с поморами) – например, в очерках об их соседях – лопарях, финнах и карелах. Этот совершенно определенный региональный тип (отличительной особенностью которого считались чувство достоинства, мужество и смекалка) был избран для сопоставления с финскими народами – точнее, с одним из двух основных племен Финляндии – карелами. Карелы российских губерний (Олонецкой, Архангельской) описывались как этническая группа («племя»), в значительной степени подвергшиеся обрусению, в том числе из-за православного вероисповедания. Они вызывали у авторов гораздо больше симпатий, чем воплощение «западного финна» (таваста), в том числе и по причине сходства с русскими: карел «не угрюм и молчалив, а весел и болтлив, любит хорошо провести время, поплясать и попеть, в нем нет особенной финской осмотрительности и самоуглубления, напротив, он весь нараспашку, как русский мужик (выделено мной. – М.Л.)»[766]. Русская легкость нрава и удаль как характерные русские черты упомянуты и в другом очерке: «Там, где русский, работая, распевал бы на раздолье веселые песни, там таваст молча будет постукивать топором да потягивать свою длинную висячую трубку»[767].
Наконец, сравнение могло осуществляться с художественным образом русского «мужика», сложившимся в народнической литературе и публицистике 1870-1890-х гг. Следует отметить, что знакомство с ним некоторых авторов этнографических очерков было гораздо более основательным, нежели знание о реалиях жизни его прототипа. Разочарование в русском крестьянине-богоносце, наделяемом патриархальными добродетелями, истоки которого – в практике «хождения в народ» и земской деятельности, привело к появлению нового представления о русском мужике в литературе, в характеристике которого подчеркивались лишь негативные черты[768]. Именно такой образ явно присутствует на страницах очерков, когда авторы переходят к рассуждениям о нравственности народов, в особенности таких качеств, как честность, порядочность и добросовестность.
На образец для сравнения оказывали влияние и политические взгляды авторов, их видение народного и общественного идеала. В этом отношении наиболее характерны очерки E.H. Водовозовой и публицистика священника и общественного деятеля Г.С. Петрова о Финляндии (относящаяся, однако, к более позднему периоду 1900–1910 гг.)[769]. Их позиции во многом схожи: они видят в финнах (точнее, в финляндском общественно-политическом устройстве) пример для подражания, считают основанием для благополучия и процветания народа всеобщее народное образование и общественные институты, отсутствие резких социальных контрастов. Водовозова восклицала: «Печать благоустройства и культурности нравов жителей, их стремление к улучшению своей жизни… вы встретите здесь повсюду… Но откуда у финнов эта энергия?.. Неужели наш русский крестьянин менее финляндского даровит и трудолюбив?.. Это происходит оттого, что русский трудовой люд не только не вооружен должным образом необходимыми знаниями, но совсем невежественен, до сих пор суеверен, даже безграмотен, и поэтому не умеет пользоваться надлежащим образом естественными богатствами природы»[770]. В очерках Г.С. Петрова подобный мотив является основным, главный вопрос формулируется так: «Отчего же в маленькой, крохотной, бедной, суровой Финляндии это есть, а у нас, в великой России, нет? Нищих на улицах нет. Безобразно пьяных также. По всем городам, городкам и поселкам не только в изобилии всевозможные школы, но и всякого рода собрания, общества, залы чтений, музыкальных обществ, игр и развлечений»[771].
В заметках путешественников встречаются и некоторые критические суждения об «обыкновенных» для России нормах поведения в широком контексте (сфера обслуживания, отношения между незнакомыми людьми, этикетные формы межсословного общения). Так, А. Милюков в записках о путешествии по Финляндии приводил случай, когда они с попутчиком захотели осмотреть вид с мызы; в отсутствие хозяев их приняла экономка, напоила кофе. От предложения взять ту плату, которую полагает справедливой, она не отказалась, но ограничилась весьма незначительной суммой. Милюков использовал этот случай как повод, чтобы напомнить об испорченности нравов в России[772]. В этом случае, разумеется, нельзя говорить о строго «этнографическом» взгляде на объект, поскольку речь идет об обыденных социальных стереотипах. В описании религиозных обычаев поляков обращает на себя внимание подчеркиваемое многими авторами сходство с русскими – в частности, набожность и строгое соблюдение постов[773].
Необходимо упомянуть еще об одном ракурсе в этой мозаике сравнений. Некоторые авторы вполне отдают себе отчет в том, что позитивный образ финна складывается зачастую на фоне русско-финского сопоставления. Рассмотренные с другой точки зрения, в частности в шведско-финском ракурсе, финские реалии (в том числе и этнографические) могли интерпретироваться иначе. В очерке о поездке в Гельсингфорс по пути из Швеции в Россию В. Дедлов замечал: «После нашей столицы впечатление миниатюрности скрадывается новизною: в Финляндии все иначе, чем у нас. Когда же попадаешь в страну из Швеции и видишь, что финляндские порядки и обычаи – рабское подражание шведским, замечаешь, что эта копия со Швеции чуть ли не модельных размеров»[774]. Здесь можно вспомнить аналогичный взгляд, но в другом направлении – А.Ф. Риттиха на карел: он совершает путешествие из России в Финляндию, и контраст – в пользу «финских карел».
Заметим, что в этнографических очерках о финнах-финляндцах сопоставление со «своим» – русским крестьянином встречается много чаще, чем в описаниях поляков. Это неслучайно и, на наш взгляд, вероятнее всего может быть объяснено теоретической посылкой о доминировании природного фактора как определяющего материальное благосостояние народа. В этом отношении сравнение финских и русских (великорусских) крестьян давало больше материала для обнаружения этнокультурных отличий при похожих природных условиях. Исторический путь Финляндии, не имевшей государственности и находившейся под иноземным господством, также не мог быть оценен как благоприятствующий развитию. Следовательно, проблема находилась в другой области.
Отличия же между польским и русским крестьянством были более значительны по всем параметрам: обеспечивающие развитие и процветание земледелия плодородные равнины, традиции независимого государства, способствующие сохранению самобытности, и т. д. Сравнение поляков с русскими чаще осуществлялось с точки зрения проблемы славянского родства и, в частности, степени сохранения дохристианских общеславянских свойств темперамента и быта: непременное гостеприимство (это качество считалось присущим всем народам на ранней стадии), горячая любовь к родине[775], семейные добродетели, «миролюбие» и славянская склонность к розни[776].
Необходимо подчеркнуть важную особенность, выявленную при анализе конструирования представлений о «другом»: и в случае осознаваемых процессов классификации, и при всяком «непредвзятом» описании осуществляется сравнение его со «своим» – однако лишь в том его понимании, в каком оно существует имплицитно в сознании наблюдателя.
Идея этнического родства: поляки – русские – финны. Важной особенностью, объединяющей и изображение, и интерпретацию черт поляков и финнов в этнографических очерках, можно считать идею общности происхождения этих народов и русского. Во второй половине столетия славянские корни поляков и их родство с русскими (великорусами, белорусами и малорусами) не только не вызывало сомнений, но и всячески подчеркивалось. В некоторых антропологических сочинениях 1890-х гг. белорусы и малорусы представлялись «как бы переходной ступенью от поляков к великорусам, – ступень, в которой крайности двух характеров смягчаются»[777]. Из всех славянских народов Российской империи поляки считались славянским народом, наиболее «близким» русским (даже если учитывать существовавшую гипотезу о принадлежности латышей и литовцев к славянской группе). Впрочем, во всех очерках о поляках непременно осуществлялось разделение польского крестьянства и польского дворянства (шляхты). Славянские корни поляков и русских, по мнению многих авторов, объясняли их общие позитивные черты, трактуемые как присущие древним славянам.
Финские народы – и России, и Финляндии – также рассматривались как родственные, однако в этом случае речь шла только о великорусах, поскольку этот этнос сформировался в результате смешения финских и славянских племен еще до времени призвания варягов