Поляки и финны в российской науке второй половины XIX в.: «другой» сквозь призму идентичности — страница 44 из 57

Меньше сомнений вызывала та сфера проявления русской народной самобытности, которая воплощена была в народном творчестве, в фольклоре. Здесь региональные отличия и варианты не воспринимались как препятствующие идентификации. Можно предположить, что именно это объясняет одну из указанных С.А. Токаревым особенностей российской этнографии второй половины столетия. По его мнению, интерес к феноменам духовной жизни народа явно и значительно преобладал над исследованиями материальной культуры и быта народов[1377].

Еще одним последствием этих не сформировавшихся окончательно представлений о «русскости» стало то, что описание великоруса в этнографических очерках народов Империи как самостоятельного объекта осуществлялось не столько компактно, – ведь главным принципом изложения был региональный, – сколько в соответствующих отделах различных областей или губерний. Это также способствовало описанию его через сравнение: этнические особенности определялись через значимое отрицание черт, присущих и ближайшим родственным группам – малорусам и белорусам, и соседним народам. Точно «опознать» великоруса, таким образом, представлялось возможным не по антропологическим признакам или по характеру, а лишь по языку; в случае затруднений его можно было идентифицировать исключительно как региональный вариант. Главная причина крылась в том, что под этничностью подразумевалась только «объективная» идентификация, а не самоопределение.

Образ великоруса, который «просматривается» в очерках о поляках и финнах, в целом трудно оценить как однозначно положительный. Поскольку в характеристиках всех трех народов, содержащихся в описаниях нрава – и финнов, и поляков, и великорусов, больше внимания уделено свойствам темперамента и нравственным качествам, то именно эти черты предстают как главные отличительные особенности «своего». Позитивно оцениваемые проявления нрава (в частности, поляков и карел) во внешнем облике, коммуникативном поведении и характере дают основание предполагать, что они воспринимались как таковые потому, что демонстрировали сходство со «своим» (в этом случае с «сословно-этническим своим» – крестьянином) и в то же время соответствовали представлению наблюдателей и составителей об идеальном или реальном «своем». Из социальных качеств можно отметить прежде всего предприимчивость, деловую активность, но не в сфере торговли. Однако нравственный облик его вырисовывается как далекий от идеала: он ленив, вороват; некоторые свойства его нрава способствуют нарушению им моральных норм: неспособность «держать себя в руках», контролировать проявления чувств и эмоций ведут к резким перепадам трудового ритма, к пьянству, однако он не зол, не жесток и гостеприимен. И хотя последняя группа черт находит оправдание в исторических и природных «обстоятельствах», она отчетливо фиксируется прежде всего в описаниях «других».

Однако в этих опосредованных характеристиках «своего» ни русский, ни великорусский крестьянин не выступают в качестве главного «культурного» народа, носителя цивилизованности. Подчеркнуты лишь некоторые грани врожденных талантов, из которых основные добродетели связаны снова с патриархальными качествами. Такое смещение акцента с «исторических достижений» на традиционные ценности и биологические свойства означает, как представляется, стремление выделить именно этническую (племенную) составляющую, не зависящую, в отличие от других особенностей, от воли и намерений отдельных индивидов, социальных групп и политических факторов в целом.

Стереотипизация: формы и способы. Рассмотренные стереотипы финнов и поляков позволяют выявить их природу и некоторые общие закономерности функционирования в контексте формирования представлений об этносе и этничности. Декларируемая цель описаний народов Российской империи заключалась в демонстрации имперского разнообразия – природно-ландшафтного, антропологического, культурного и этнографического. Народность в отношении нерусских этносов выступала как концентрат инаковости, ее символ, воплощаясь в наборе тех черт, которые провозглашались этнически типичными. Так идея типа оказалась центральным звеном в репрезентации народности этносов Империи.

1. Сопоставление этнических стереотипов той социокультурной группы, которую (условно) можно определить как создающую этнографический дискурс и его нормативные тексты, со стереотипами традиционного общества[1378] позволяет утверждать, что они, как мы уже показали, несхожи между собой содержательно. В научном описании превалируют исключительно «отобъектные» характеристики[1379]. Этнодифференцирующие черты – внешний облик и поведение, приметы и способности, язык и др. – фиксируются с позиции «объективного» научного знания, исходя из имеющихся антропологических, лингвистических и этнических классификаций; они никак не соотносятся ни с самохарактеристикой описываемого объекта, ни с народными представлениями «своего» (русского / великорусского крестьянина). Исключение отчасти составляют лишь этнонимы (самоназвания и их народная этимология), которые, однако, приводятся с комментариями и необходимыми поправками. Этнонимы в нормативных текстах выполняют иную функцию, нежели в народной традиции: номинация «задает» этническую идентичность, а не наоборот. Наиболее ярко это проявилось в стремлении максимально «объективировать» этноним, лишив его почвы, происхождения – посредством перевода его в официальное наименование. Так, названия «чухна» и «чудь» полностью лишаются своей изначальной «контанаминационнои активности»[1380], свойственной традиционному мышлению.

Второе значимое содержательное отличие касается такого важного признака «чужого» как его иная конфессиональная принадлежность: в народной культуре она является доминирующим критерием идентификации[1381]. Однако пренебрежение ею в рассматриваемом комплексе научно-популярных текстов никак не связано с поляками и финнами непосредственно, оно объясняется принципиальной установкой этнографического описания. Косвенным подтверждением ее «специализированности» является то обстоятельство, что в учебниках истории того же периода поляки изображались в первую очередь как враждебные православным русским католики, затем – как «паны»-«магнаты» и как единая сословная сила (король, паны и ксендзы), стремящаяся «ополячить» посредством «окатоличивания» «коренных» русских в Западном крае[1382]. В анализируемых нами источниках вероисповедание проходит определенную эволюцию: от основного этнического признака в середине столетия (поляки – это «те, кто» католики) к его трактовке в качестве одной из форм проявления этнокультурного своеобразия в конце века.

Вероисповедание поляков и финнов не только находится на периферии внимания наблюдателя, но и играет подчиненную роль в его этническом определении, ведь, как считалось, оно оказывает лишь опосредованное влияние на формирование этнического (народного, национального) своеобразия (например, в заботах о грамотности). Этническое в некотором смысле замещает конфессиональное в характеристиках «других». В то же время место вероисповедания – как главного критерия – вновь, как в XVIII в., пытается занять язык – становясь, однако, не этническим (связанным с народностью) признаком, а определяющим фактором политической (национальной) идентификации.

Деятели, которых принято относить к консервативному и славянофильскому лагерю, придают ему идеологическую аргументацию: «Вера народа, религия как выразительница наивысшего народного духа, должна была стоять впереди языка, однако же на практике выходит иное: меж русскими (выделено мной. – М.А.) людьми, считающими своею родиною и отечеством Россию, а ее самодержца своим царем, есть много не исповедующих православия, этого символа русской государственности»[1383], а одно лишь «обращение инородца в веру еще не делает его русским»[1384]. Как «русскость» в этом высказывании отождествляется с подданством и лояльностью, так и политическая национальность идентифицируется как «русскость»: «В России есть различные народности с различными народными языками, а иногда и с областными автономными правами, но строго говоря одна только политическая национальность и один лишь государственный язык»[1385].

2. «Этнографические» и народные стереотипы пользуются принципиально различными «стандартными схемами»[1386]. Можно обнаружить лишь одну общую сферу стереотипизации – это характер или нрав народа, который становится основным источником выражения и «сотворения» стереотипов. Отличительные свойства нрава обнаруживались тремя способами: а) фиксацией внешних проявлений в процессе наблюдения; б) выявлением особенностей (образов и мотивов) фольклора; в) «проверкой» известных самоописаний и «внешних» характеристик. Но, поскольку поляки и финны репрезентировались как «культурные» народы, т. е. обладающие собственной нарративной традицией, то логично – как казалось – было использовать их собственные определения, прибегнув к научным самоописаниям. Из них и были заимствованы (чаще через посредство исторических и литературных сочинений) многие этнокультурные автостереотипы. Однако речь шла о самовосприятии лишь той социокультурной группы, которая могла создать нарратив – т. е. элиты общества. «Объективные» же описания российских путешественников или этнографов-любителей представляли собой точку зрения иноэтничной по отношению к ним культуры, но той же социальной группы. Именно это создало благоприятную почву для восприятия и адаптации: структура и терминология описания народа / этноса в российских и иностранных народоведческих исследованиях совпадала.