Поляки и литовцы в армии Наполеона — страница 20 из 52

Впрочем, даже в глубине России поляки ухитрялись содействовать Наполеону; русский офицер рассказывает об одном способе вредительства.

По мере продвижения французов вглубь исконно русских земель появился и множился еще один участник борьбы за Отечество. «Война народная час от часу является в новом блеске. Кажется, что сгорающие села возжигают огонь мщения в жителях. Тысячи поселян, укрываясь в леса и превратив серп и косу в оборонительные оружия, без искусства, одним мужеством отражают злодеев. Даже женщины сражаются!..» – пишет Федор Глинка. Дружно поднялись крестьяне Гжатского уезда, деревень князя Голицына, но с оружием возникли сложности. – «Они горько жаловались, что бывший управитель‑поляк отобрал у них всякое оружие при приближении французов. Долго ли русские будут поручать детей своих французам, а крестьян – полякам и прочим пришельцам?..»


На исконно российских землях вторжение Наполеона вызвало небывалый патриотический подъем. И стар, и млад записывался в ополчение, и единственной мыслью записавшихся было: успеть побить врага, пока его не изгнало регулярное войско за российские пределы. Один из таких ополченцев – Рафаил Михайлович Зотов – оставил небезынтересные записки.

В Великих Луках Зотов, шедший с петербургским ополчением, столкнулся с удивительным явлением: во всех купеческих лавках с воинов не брали денег за отпускаемые продукты. Оказалось, что все купцы в городе сговорились кормить своих защитников бесплатно.

Но в следующем городе по пути следования Зотов рисует совершенно противоположную картину:

«Первый Литовский город Невель принял нас под свои крыши для ночлега и дневки. Но какую жестокую разницу нашли мы в чувствах и приеме жителей! Правда и здесь не требовали с нас денег; да зато ничего и не давали. Обыватели косились на нас и спрятали провизии свои в подвалы; купцы заперли лавки, одни космополиты – евреи бегали вокруг нас, уверяли каждого в неизменной своей преданности к России и выманивали у нас последние деньги».

Ту же самую разность отношения местного населения к русским по обе стороны древнего литовско‑московского пограничья отмечает и начальник штаба армии Барклая де Толли – А. Ермолов. Вот отступающая русская армия покинула Витебскую губернию и вошла в Смоленскую:

«Поречье – первый старый русский город на пути нашего отступления, и расположение к нам жителей было другое. Прежде проходили мы губернии литовские, где дворянство, обольщенное мечтою восстановления Польши, возбуждало против нас слабые умы поселян, или губернии белорусские, где чрезмерно тягостная власть помещиков заставляла желать перемены. Здесь, в Смоленской губернии, готовы были видеть в нас избавителей. Невозможно было изъявлять ни более ненависти к врагам, ни живейшего усердия к преподанию нам всех способов, предлагая содействовать, ни собственности не жалея, ни жизни самой не щадя!»

Однако ж, как отмечает генерал Ермолов, русское войско обошлось не очень хорошо с первым городом, встретившим его гостеприимно:

«В Поречье тогда оставалось мало очень жителей; в опустелых домах рассеянные солдаты производили грабеж и разбой. Я сам выгонял их и скажу, к сожалению, даже из церкви».


Если на русских землях крестьяне никогда не упускали возможности использовать вилы против одиноко бродивших французов, а затем мертвых раздеть и ограбить, то на землях бывшего ВКЛ с несчастными отступающими солдатами Наполеона делились последним куском хлеба. Плутавшие по лесу Бургонь и Пикар в окрестностях Борисова, вышли на бедную хижину, которая, согласно описанию гренадера, походила на крышу французского амбара, поставленную на землю:

«Пикар нарушил тишину самыми любезными приветствиями на польском языке. Я повторил их. Наше приветствие услышали. К нам вышел старик и, увидев Пикара, воскликнул:

– А, французы, очень хорошо!

Он сказал это по‑польски, потом повторил по‑немецки. Мы рассказали им, что мы французы из Гвардии Наполеона. При имени Наполеона поляк низко поклонился нам. При слове «французы», повторенном также и старухой, из какого‑то чулана вышли две молодые женщины и, улыбаясь, подошли к нам. Пикар узнал в них тех самых женщин, которых мы видели в лесу.

Не прошло и пяти минут нашего пребывания у этих добрых людей, а я уже задыхался от тепла хорошо протопленной комнаты, я так отвык от него. Я шагнул к двери и упал без сознания.

Пикар вскочил, чтобы мне помочь мне, но старуха с одной из дочек уже подняли меня и усадили на табуретку. Они сняли с меня котел, медвежью шкуру, и уложили на устланную овчинами лавку. Женщины, по‑видимому, жалели нас, видя, какие мы несчастные, в особенности я, такой молодой и пострадавший гораздо больше моего товарища. Страшная нужда привела меня в такое плачевное состояние, что на меня страшно было смотреть. Старик, тем временем, занялся нашей лошадью – вообще, они делали все, чтобы услужить нам. Пикар вспомнил о бутылке с можжевеловкой и заставил меня проглотить несколько капель, не прошло минуты, как я почувствовал себя значительно лучше.

Старуха стащила с меня сапоги, которых я не снимал с самого Смоленска, то есть, с десятого ноября, а теперь было двадцать третье. Одна из девушек принесла большое корыто с теплой водой, поставила его передо мной, сама встала на колени и потихоньку, осторожно обмыла мне ноги, одну за другой, обратив мое внимание на то, что у меня на правой ноге рана. Это было место обморожения в 1807 году, в сражении при Эйлау, до сих пор эта рана не давала себя чувствовать, но теперь опять открылась и причиняла мне жестокие страдания.

Другая девушка, по‑видимому, постарше, оказала ту же услугу Пикару. Тот отнесся к этому спокойно, хотя выглядел несколько смущенным. Я сказал ему, что сам Господь подсказал ему следовать за этими девушками.

– Правда, – согласился он, – но когда они проходили по лесу, я и представить себе не мог, что нас так примут…

Нам вымыли ноги, вытерли овчинами, а потом расстелили их, как коврики. Мою рану на ноге смазали какой‑то мазью, от которой, как меня уверяли, она очень скоро заживет. Мне показали, как ей пользоваться и завернули немного этой мази в тряпочку, я спрятал ее в докторский набор. Мы почувствовали себя значительно лучше и благодарили за оказанные нам услуги. Поляк объяснил нам, что он очень расстроен, что не может сделать для нас большего, что всякий человек обязан принимать странников и обмывать ноги даже врагам, а ведь есть еще и друзья…

Мы попросили хлеба. Нам принесли хлеб, сказав, что не решались предложить его раньше, настолько он плох. Действительно, мы не могли его есть. Он был из черного теста, полон ржаных и ячменных зерен и рубленой соломы, царапавшей горло. Нам объяснили, что это русский хлеб: в трех лье отсюда французы разбили русских сегодня утром и завладели большим обозом, а евреи, сообщившие это известие и бежавшие из деревень, лежавших по дороге в Минск, продали им этот несъедобный хлеб. Словом, хотя я уже с месяц не ел хлеба, но просто не смог есть этот хлеб…

Заметив, что мы не в силах есть этот хлеб, они принесли нам кусок баранины, картофель, лук и соленые огурцы. Словом, отдали нам все, что у них было, уверяя, что постараются изо всех сил достать для нас что‑нибудь лучшее. А пока мы положили баранину в котел, чтобы сварить суп. Старик рассказал нам, что в полулье отсюда есть деревня, куда бежали евреи со своими запасами, и он надеется, что у них для нас что‑нибудь найдется. Мы предложили ему денег. Поляк ответил, что вполне достаточно того, что мы уже дали ему и его дочерям, а одна из дочерей уже отправилась за покупками вместе с матерью и большой собакой…

Они принесли нам молока, немного картофеля и маленькую лепешку из ржаной муки – всё это стоило очень дорого, что же касается водки – Nima!

Весь небольшой запас водки забрали русские. Мы поблагодарили этих добрых людей, преодолевших почти два лье по колено в снегу, глухой ночью, в лютый мороз, подвергаясь опасности быть растерзанными волками или медведями, которых очень много в литовских лесах. Мы сварили суп и с жадностью его уничтожили. Поев, я почувствовал себя гораздо лучше. Потом я задумался, подперев голову руками. Пикар полюбопытствовал, о чем я думаю.

– О том, – отвечал я, – что не будь вас со мною, старый товарищ, и не будь я связан честью и присягой, я охотно остался бы здесь, в лесу, с этими добрыми людьми…

Наш хозяин посетовал, что будь он моложе лет на десять – он бы сам проводил нас, притом даром, и защищал бы нас от любых русских, встретившихся на пути. С этими словами, он покрутил в руках свою пику…

В путь мы пустились 24‑го ноября, часов в девять утра. Вся польская семья долго стояла на пригорке, провожая нас и махая руками».


Итальянец Цезарь де Ложье, как и все авторы мемуаров, искренне восторгается подвигами поляков на этой войне; его отношение к окружающему миру меняется, как только отступающая армия оказывается на землях бывшего Великого княжества Литовского. Итальянец равнодушно рассказывал о том, как в пути сжигались российские деревни, чтобы от пожара могли согреться солдаты, но с сожалением описывает уничтожение местечка под Оршей – можно сказать, исторической родины тех, кто героически воевал с ним плечом к плечу:

«Ляды – литовское местечко, и мы надеялись, что оно будет пощажено. Но и вчера вечером, и ночью значительная часть домов была уже разрушена, а в момент нашего отъезда мы с грустным удивлением смотрели, как все оставшиеся дома предавались огню. Печальная, суровая необходимость! Это нужно было для того, чтобы замедлить движение преследующих неприятелей».

Через Ляды отступал и другой автор мемуаров – Лабом. После безлюдных российских городов и деревень местечко приятно удивило его:

«Город выглядел по‑новому для нас, поскольку впервые за столь долгое время мы видели жителей. Несмотря на то, что в основном это были евреи, мы, абсолютно не думая об их нечистоплотности и меркантильности, используя всю силу мольб и уговоров, или, скорее, силу денег, принудили их найти для нас некоторые ресурсы в городе, который на первый взгляд казался разрушенным. Таким образом, алчность, за которую мы так презирали евреев, оказалась очень кстати для нас, поскольку она придала им храбрости в поисках того, что мы хотели приобрести.