Поляна, 2014 № 03 (9), август — страница 4 из 24

От непроходящего звона в ушах пухла голова. Поднявшись под самое горло, спешило и обрывалось торопливое сердце. Качалась и в стороны шарахалась дорога.

— Солдат! Прости, что я гадом оказался! — долетел до мужика виноватый голос несгоревшего танкиста.

На ответ у мужика сил не было.

Злобный ветер сдувал иней с мертвых стеблей придорожного бурьяна, завывал в путанице оборванных проводов, высвистывал из мужика последние крохи тепла.

Темень щупая глазами жадными, он уловил надсадный стон грузовиков, идущих в гору, скупые проблески машинных фар, прижатых светомаскировкой.

И с этого мужик повеселел и к большаку, как мог заторопился.

Его подобрали солдаты, когда, вконец обессиленный, в колею дорожную свалился.

«Вот опять повезло! — с благодарностью к Богу, подумал мужик, согреваясь на кузове среди солдат. — Подобрали славяне, не дали погибнуть. Теперь до землянок до самых подкинут…»

Инна Ряховская

«Прими меня, осень, в объятья свои…»

Прими меня, осень, в объятья свои.

От серой печали невстреч, нелюбви,

От этой мучительной горькой тоски —

К твоим горизонтам, что стали близки.

Прозрачного воздуха звонкий хрусталь,

Просторных небес холодящая сталь —

Над рыжею ржавью древесных рубах,

На вольных равнинах, в смолистых лесах.

О как истончается времени нить!

— Кукушка, кукушка, а сколько мне жить? —

И добрая птичка одарит в ответ

От щедрого сердца десятками лет.

Неведомы сроки земного пути.

Но есть ещё силы. И надо идти.

Мне б в этой огромности что-то понять

И правду другого — иного! — принять,

И вдохом бездонным вобрать дольний мир:

И земли, и воды, и неба эфир,

И дочки тепло, и улыбку отца —

И с этим по жизни идти до конца.

Церковь Св. Вита и Модеста VIII века в Пиенце

Пустынного древнего храма прохладный покой.

Ни фресок здесь нет, ни скульптур, ни убранства — одно лишь распятье.

Дрожит и колеблется пламя свечей в алтаре, и скупой,

сквозь узкие окна — сноп света в пылинках и солнечных пятнах.

Романская кладка и отбеленный камень шлифованных временем стен.

Дотронусь — вибрируя, эхо веков, словно током, бьёт в пальцы.

Всё длится неспешного летнего дня очарованный плен,

И тянется жизни канва под стежками судьбы на божественных пяльцах.

И замерло время. Ни звука. Молчанье. А там, в вышине,

под сводами плещет голубка живыми крылами.

Я знаю, чья это душа прилетела ко мне

и шепчет: — Я здесь, на земле, вместе с вами…

«Эти светло-медовые дни…»

Эти светло-медовые дни

Я снизала в янтарные чётки.

Абрис твой в застеколье возник,

Но неясный, неявный, нечёткий…

Что за сполох родных миражей

На изломе, излёте дороги?..

К ним бежать по стерне, по меже,

Задыхаясь в горячке тревоги.

Словно червь шелковичный, тянуть

Драгоценную ниточку смысла,

Обрывать календарь — и в суму

Схоронить дорогие мне числа,

И на сердце сберечь, помянуть

И беду, и любовь, и утрату.

И прощенья просить, в дальний путь

Уходя. И платить свою плату,

Чтобы жизни угли вороша,

Достигая земного предела,

От вины не болела душа,

Отрываясь от бренного тела.

«Июньских сумерек прозрачных акварель…»

Июньских сумерек прозрачных акварель

и белое дыханье светлой ночи…

Чем дольше ждёшь, тем пролетит скорей

меж вечером и утром краткий прочерк.

Но сон нейдёт, и мыслей разнобой.

Измяты простыни и горбятся, как дюны.

И мне никак не совладать с собой

в тревожно-зыбком полусвете лунном.

В бессонницы тугие невода

войдёт вся жизнь в бульдожьей хватке века,

и слом веков — и чёрная вода,

заполнившая времени прореху.

Опять безвременье, и морок, и тоска

вседневной лжи, бездарные владыки.

Иллюзий пепел, дикости оскал.

И безъязыкость.

«Как залп шампанского, сирень…»

Как залп шампанского, сирень,

шипя и пенясь, за заборы

перелилась. Весенний день

в души распахнутые створы

нахлынул гомоном берёз

и щебетом, и стрекотаньем,

жужжаньем сытым вёртких ос,

слепящим синевы сияньем.

Средь наших сумрачных равнин,

где дождь и хмарь, и снег полгода,

как царский дар, втройне цени

хмельное пиршество природы.

И жизнью попирая смерть,

весна в купели нас омоет,

чтоб вновь любить и молодеть

с весёлой майскою землёю.

Любовь

Вновь уста с устами слиты,

и любовное питьё

поцелуями испито.

Нега. Нежность. Забытьё.

Это головокруженье,

всполох счастья, жар и хлад,

безнадёжность и сомненья,

ожиданье — рай и ад.

Полнится души криница.

Только верить. Только ждать.

И в любимом раствориться —

без остатка всё отдать.

Медуница

Сладко пахнет медуница.

Одурманены уста.

Лета пряные страницы

Ветерок перелистал.

В золотистую поляну,

Словно в омут, упаду,

Где отравою медвяной

Перехватывает дух.

Под жужжанье пчёл неспешных,

Под мохнатый гул шмелей,

Треск кузнечиков прилежных

Зной всё гуще, тяжелей.

Дня ленивое теченье

Длит июльская волшба.

И до головокруженья —

Губ горячих ворожба.

Брага неги богоданной

В каждой клетке разлита.

И загадка мирозданья

Так понятна и проста.

И дрожит, искрит, дробится

Сквозь ресницы солнца луч.

То ли снится, то ли длится

Одурь… Запах… Поцелуй…

Сон о Венеции

Мне снился лев с раскрытой книгой,

Канала плавный поворот,

Дворцы в колеблющихся бликах

На стенах отражённых вод.

И мне приветственно кивали

Фигуры в масках и плащах.

Струилась розовая Фрари[1]

В жемчужно-лунных облаках…

И тень опального поэта

Из дальней северной страны

Скользила в лабиринтах света

В пределы вечной тишины.

И день, и ночь — здесь всё смешалось,

Сплелись в таинственный клубок

И жизнь, и смерть, и блуд, и шалость,

Любовь и гений, дьявол, Бог.

И ка́мней гулких не касаясь,

У сновиденья на руках

Парю, в каналах отражаясь —

Венецианских зеркалах,

Где мреет тусклый, серебристый,

И призрачно-неверный свет,

И исчезающий, и мглистый…

Сольюсь с ним — и сойду на нет…

Спит голубиная столица.

На древней башне бой часов,

И стрелок их седые спицы

Вращают жизни колесо.

Олег Солдатов

Дневник писателя, или Как стать маньяком(Окончание)

На юбилее «Наших сетей» в мраморном зале академии собралось человек двадцать. Сначала поэты читали по бумажкам свои стихи, потом так же нудно читали свои рассказы прозаики. Как обычно бывает, разгорелся спор о том, что же выше — поэзия или проза? И как обычно чуть не дошло до драки. Прозаики кивали на Льва Толстого, поэты на божественное вдохновение. Для примирения устремились к накрытым столам с вином и закусками. Страсти поутихли, на лица литераторов постепенно снизошла благодать.

— Я ничего не хочу! — доказывал высокий белоглавый литератор маленькой поэтессе, смотрящей на него снизу вверх, как лилипут на останкинскую телебашню. — Раньше я чего-то хотел… Мечтал… Добивался! А сейчас — ничего. Я мечтал иметь свой разворот в Литературке. Весь разворот — только я. И вот, когда я его получил, я уже не хотел этого. Меня это не греет. Мне это не нужно. Я к этому равнодушен…

Литераторы помоложе, закусывая в сторонке, вели революционные беседы на окололитературные темы.

— Все следует поменять! — доказывал белозубый кавказец журналист Цимбаладзе маленькому сучковатому и беззубому литератору Чернопоромову. — Все, решительно и кардинально! Им уже ничего не нужно! У них все есть. Главное для них, это не потерять завоеванные места. На литературу им плевать! Никому, кто бы мог их потеснить, они и вздохнуть не дадут. Они его удавят! Удавят! (Ему понравилось это слово, и он повторил его еще раз.) Удавят!..

Сучковатый Чернопоромов кивал лысоватой головой, хитро щурился, мол, меня не удавишь, я сам кого хошь, — и соглашался, приговаривая:

— Непременно… непременно…

Один осоловелый литератор что-то говорил быстро и тихо себе под нос, стараясь при этом приблизить свои губы к моим словно собирался поцеловать.

— Ты Оран-Гутангина читал? — пробубнил он заплетающимся языком.

— Нет, — я решительно пресекал его попытки прислониться ко мне вплотную. — Мне больше нравится Достоевский.