Полынь — страница 48 из 100

— Иногда бывает разжижение… Взбредет в башку штуку выкинуть, — голос Акимова странно, искренне дрожит. — Меня часто прорабатывают, суют в нос — пережиток. А я бросаю в лицо идейным: «Не требуйте от человека святости!» Афанасьев вызвал как-то: «Бузотеришь, марку строителя портишь». А я ему: «А кто заглянул ко мне в душу?»

— Интересного, значит, там мало.

— Человек, брат, всегда интересен.

— Нет, брат, не всегда.

— У Гегеля — круги. Я его философию на Соловках почитал, книжка в уборной попалась. Умный, шельма!

— Человека, Акимов, в круг не всунешь.

Смеется странно, ядовито и молчит.

— Что скажешь про Афанасьева? — спрашиваю я.

— Мы его раз в год видим. В четверг после дождичка.

— И все-таки? Что народ говорит?

— Всякое. Народ — понятие растяжимое. Одни говорят — сильный руководитель, другие — карьерист.

— А твое мнение?

Акимов долго думает.

— Сделает себе красивую жизнь, — говорит он наконец и встает. — Разрази гром, сделает. Спать пора. Ах, ночка, где мои годочки… Ах, подлюка!..

Засыпает Акимов сразу как убитый: ему достаточно приложить ухо к подушке. Я знаю — Акимов сидел около пяти. Застукали на мелочах: в Одессе, на рынке, колхозный ларек ограбил. Не то машину, не то три овощей куда-то сбыл. Но до этого ворочал покрупнее комбинации — сходило, Однако.

Все, вероятно, до поры до времени… Зубрилов и Бубнов спят, а я, поджав ноги, сижу на своей кровати — тощенький комочек, слабое дитя человечества, и по-прежнему думаю с тоской: «Мама, мама, зачем же ты меня родила?..»

XII

В бригаде появилась учетчица Ася — белокудренькая, глазастая, в льняном сарафане, с торчащими косичками. Она замеряет нашу работу в свой журнал и всем нам улыбается одинаково. Живет в палатке с поварихой Максимовной.

С Асей как-то сталкиваюсь после обеда в речке.

Она вскрикивает и лезет в куст одеваться, а я кувыркаюсь, ныряю, потом мы с ней сидим в теплой траве на берегу и слушаем, как орут сладострастно лягушки и звенят кузнечики, тихонько всплескивает рыба на середине реки. Гибкие, загорелые, цвета кофе ноги Аси, обнаженные выше колен, немыслимо правильной формы. Сейчас, при свете солнца, нас не жалит гнус.

— Вы здесь недавно? — спрашивает Ася.

— Недавно.

— Я всех знаю. Я с самого начала. С первым эшелоном приехала.

— Сама захотела?

— Конечно, сама. По путевке комсомола. Вам здесь не нравится?

— Жить можно.

— Не очень это заметно, между прочим.

— Что?

— Что вам хорошо.

В речке, на отмели, ударила за мелочью щука — мы даже ее увидели: хищную, сверкающую, сильную.

Ася смеется тоненько, как комар над ухом. Я тоже улыбаюсь, почему-то плохо слышу все остальные звуки, которые долетают со стройки сюда.

Приближает ко мне лицо со своими загадочными глазами, долго рассматривает мою физиономию, перебитое и сросшееся ухо и спрашивает уже на «ты»:

— Тебя били?

— С чего ты взяла?

— А ухо?

— Однажды упал…

— А девчонки любят? С таким ухом?

Я отрицательно встряхиваю головой.

— Зря: я думаю, тебя можно любить.

— Почему можно?

— В тебе есть то, чего нет в других.

— Но такое есть в каждом, что-то свое.

— Ты, кажется, цельный. Хотя и корявый. Может быть, от этой работы? На руках у тебя много мозолей. Я полюблю только цельного. В человеке все должно быть прекрасно. Эта чеховская истина вечна. Но я не очень-то признаю, когда пороки так, знаешь, быстренько лечатся. Да, с пороками умирают. А наши художественные произведения показывают обратные примеры. Они частенько бессовестно врут. Я им не всегда верю. Надо выработать в себе непримиримость к плохому. В конце-то концов порочный человек пусть заражает порочного. Хорошее — с хорошим, плохое — с плохим. Такая моя философия. Хотя я ее не всегда придерживаюсь, — Ася задумывается, положив голову на колени, и смотрит в траву. — Жизнь, конечно, куда сложней. Я понимаю.

— Люди, значит, первого и второго сорта? — спрашиваю я, плохо понимая ее.

— Ну, здесь, в тайге, пропорции другие, — она поднимается, поправляя платье. — Хочу, чтобы мой молодой человек доставлял мне лишь хорошее.

— А ты ему?

Смеется, мигает длинными ресницами:

— Я подарю ему улыбку… Так у тебя, правда, нигде нет девчонки?

— Правда. Что мне врать?

— Но была?

— Как у всех.

— У тебя есть ее фотокарточка?

Я вытаскиваю из потрепанной записной книжки мятую карточку какой-то очень красивой девушки с высокой прической: я нашел ее в Москве на Ярославском вокзале. Ася долго рассматривает, потом возвращает.

Спохватывается:

— Идти надо. Обед ведь кончился.

— Мы встретимся? Я соврал тебе про девчонку.

— Так ее не было?

— Да.

— А кто же ты? Кто ты вообще такой?

— Кто я? Не знаю. Не в рубашке родился, как некоторые.

— Ты любишь деньги?

— Нет. Там, на Волге, наши скучали: «Ах, гады чистые, интеллигентики — сотнями загребают в месяц». Мне было смешно слушать. Около банка, когда мальчики в нем «работали», а я дежурил, этот дурман ударил в голову. Жизнь нарисовал, аж рот разинул, идиот, от собственной фантазии. Но все проходит. Это поэт верно подметил. Хочу чего? Звезд доставать я не собираюсь. Шумные аплодисменты не по мне. Остап Бендер правильно изрек: «Не надо оваций». Что надо? Дьявол знает. А что-то надо. Три нормы дать могу, чтоб и меня — на Доску почета. А кто меня такого посадит туда?

Что-то я в самом деле разговорился. Отчего-то хочется выговориться и понравиться, наверно. Только и слова корявые, кажется, получаются, как я сам…

Мы долго сидим молча.

— Так мы встретимся?

— Если ты хочешь…

— Я очень хочу, — говорю я.

— Тогда в семь. Тут же, около речки. Сегодня в семь. Хорошо?

— Какой разговор!

Акимов встречает воркотней:

— Где черт носит? Пора тол закладывать. Зубрилов вон лается.

Второй день мы рвем «Сопку Маньчжурии» — паршивый земляной козырек, который нам мешает. Земля — что-то среднее между камнем и плотным слоем глины. Один взрыв пятикилограммовой шашкой пробивает лишь небольшую ямку. Стоит адская пыль, нет ни дуновения, одна духота.

Акимов потерял свою серую, блином, фасонистую кепку — ищет, чертыхается:

— Куда делась? Сидела на башке… Черт!

Четыре часа отбегания, пригибания и глотания пыли выматывают нас окончательно.

Я ложусь животом на горячую землю, закрываю глаза. Мне это не в новинку, видел и похуже, но добра все-таки маловато. Саднит ушибленное колено, в глазах от усталости и жары желтые мухи. Губы склеиваются. Я уже не слышу гнуса — его, кажется, здесь меньше.

Минут через пятнадцать Акимов трясет за плечо.

— Вставай, дернем.

В руке бутылка наполовину с водкой. Пить в жару — последнее дело. Но я глотаю острую жидкость — не то спирт, не то водку. Бубнов осоловело, без очков, мигает на нас из куста.

Акимов вздыхает.

— Ах, житуха… проклятая.

Я знаю, что от него ушла жена, успокаиваю;

— Вернется.

— Вряд ли. С фасоном. Ты ее не знаешь. А я плевал.

Приезжает на грузовике Зубрилов. Только теперь замечаю, как сильно сдал он за последние дни, осунулся. Длинней стал нос. В уголке рта потухшая папироса.

Начинает дико ругаться. Я ни разу не видел его таким освирепевшим. Этот человек, вероятно, не может жить для себя. Один костюмишко на вешалке болтается.

— С шурфом сегодня покончить! — кричит он. — Завтра будем делать подчистку, а послезавтра сюда придут уже машины со шпалами. Считаю, что дошло? — резко поворачивается и лезет в кабину грузовика.

Снова тащим ящик с толом. Снова отбегаем и прибегаем. Бубнов снимает рубашку, аж дымится. Воздух жаркими волнами бьет в лицо, выжимает слезы, взрывы трясут тайгу, и эхо пугливыми белками прыгает по вершинам.

В конце концов «козырек» мы разворачиваем. Рыжая земля пахнет пылью. Мы, будто ослепшие, сползаем к речке прямо в штанах и рубахах и плюхаемся в воду.

Тут же трое из бригады, мелькая белыми ягодицами, ныряют с коряжины. Лупят друг друга по спинам, гогочут.

Мы с Бубновым вылезаем раньше. На бубновских часах четверть седьмого. Значит, еще сорок минут до свидания.

Пока Акимов купается, мы разговариваем. Меня поражает наивность вопросов его, но парень мне нравится. Спрашивает:

— Что будет лет через сто?

Пожимаю плечом: что? В самом деле: что-то будет, хотел бы я знать?

— Кто-то будет жить. Целоваться, — говорю я.

— А мы им, будущим, чудаками казаться не будем?

— Чудаками?

— Ага, придут-то на готовенькое. Им не придется такую вот дорогу в тайге прорубать. Как думаешь, Алексей?

— Я думаю, им будет сложней жить, чем нам.

— Вряд ли. Почему это сложней?

— Потому что умней будут. Дуростью нашей не переболеют. А умным, Бубнов, тяжелей жить.

Бубнов сидит некоторое время молча.

— А когда ты… стоял около банка… боялся?

— Боялся.

— Тебя тянуло?

— Не помню. Наверно.

— Что-то я, знаешь, не очень тебя понимаю: и боялся красть и тянуло? — Бубнов мигает женскими, симпатично загнутыми ресницами. — Ты или хитрец почище Талейрана, или просто любитель каламбуров.

— Ладно, — говорю я, — прикроем-ка прения.

Мне хочется, закрыв глаза, отдыхать и не думать ни о чем. Ни о чем на свете. Но он говорит мне:

— Знаешь, тебе, по-моему, надо жениться.

— Почему?

— Мужики добрей становятся. И плавятся, как свечи, не замечал?

— Я не хочу оплавляться. Обкатываться.

Бубнов хмурится, желая, должно быть, выглядеть вполне взрослым мужчиной, и умолкает. Выходит из воды Зубрилов, и мы втроем, еле двигая от усталости ногами, бредем по облитому солнцем лугу домой, к палаткам.

На скорую руку ем кашу, выпиваю стакан молока и спешу к речке, но не туда, где купались, а к месту протоки. Ася ждет меня. На ней модное синее платье, в руках какой-то томик. Оказывается, Есенин. Она очень любит Есенина.