1
Рыжий Лёнтя
Сиротская судьба привела Лёнтю под крышу детского дома. Нелегко и здесь приходилось мальчишке. Черный сухарь, жидкая похлебка к обеду. И еще работа — дежурство, уборка, слесарное дело. Но все-таки детдом не асфальтовый котел, думал Лёнтя, жить можно.
Особенно повеселел бывший беспризорник в тот день, когда директор сказал за обедом:
— Крупу нам прислали. Целый мешок. От Ленина.
Директор не просто сказал — притащил мешок из кладовки, торжественно развязал его на глазах у ребят.
Все население дома столпилось вокруг мешка. Каждый норовил поглубже запустить руку в его содержимое, но ни одна крупинка на пол не упала.
Лёнтя смотрел на крупу, медленно стекавшую сквозь растопыренные пальцы директора, и никак не мог понять: откуда взялась она в голодной Москве?
А на другой день произошло еще одно чудо. Завхоз, снаряжая ребят в баню, выдал каждому по куску настоящего мыла.
Отмокая в теплой банной воде, пахнувшей березовым листом, зарываясь в нее с головой, Лёнтя сказал мывшемуся рядом мальчишке:
— Может, Ленин и насчет белья распоряжение даст? Вот будет здорово!
— Здорово, здорово! — передразнил его сосед и озорно плеснул Лёнте мыльной пеной в глаза. — Не болтай, отмывай свои конопушки.
Каково же было удивление ребят, когда в предбаннике они увидели завхоза с охапкой чистых, ослепительно белых рубах!
— Получайте, граждане, новое обмундирование. Солдатское. По личному распоряжению товарища Ленина.
Лёнтя обрадовался больше всех. Он хоть и не мог толком понять, почему не сам Ленин, а какой-то его «товарищ» позаботился о белье, но сейчас было не до рассуждений. Завхоз объявил, что время, отпущенное детдому, кончилось и через три минуты все должны быть на улице.
Рубахи оказались ребятам не по размеру, особенно Лёнте, но, шагая, съежившись, по морозу, стараясь подольше сохранить банное тепло, Лёнтя улыбался и думал о счастье, хотя и не знал еще, каким оно бывает. «Может, счастье — это когда человеку не холодно? И не только после бани, а каждый день?» С этой мыслью он добрался до детского дома, она согревала его потом еще долго, весь вечер, всю ночь, и только утром, когда пришла пора вылезать из-под одеяла, сказал:
— Сейчас бы в баню…
Шутка была грустной, но на нее отозвалось сразу несколько голосов:
— Ай да новенький! Рыжий, а соображает!
Лёнтя не ответил, хотел обидеться, но не успел — в комнату вошел директор, построил наскоро одевшихся ребят и объявил, что в детдом собираются шефы. Слово «шефы» было мало понятно, а точнее — совсем не понятно Лёнте, он даже поднял руку, чтобы спросить директора, что такое шефы, но кто-то вовремя дернул его за рукав и шепнул:
— Шефы — это дрова!
За спиной Лёнти раздался смех, но вечером вместе с другими мальчишками он рисовал плакат: «Добро пожаловать, дорогие шефы!»
Шефы, человек десять — двенадцать рабочих соседнего завода, пришли в субботу, когда ребята, сидя за столом, погромыхивали пустыми мисками — дрова были сырые, осиновые, ужин, как всегда, запаздывал.
Пожилая женщина в самодельных тряпичных валенках первой приблизилась к ребятам.
Лёнтя не помнил своей матери, но ему сейчас почему-то подумалось, что она была такой же, как эта женщина, — улыбающейся, немного сгорбленной, чуть-чуть седой. И руки у нее, наверное, были такие же — грубоватые, смуглые.
Женщина помолчала, поглядела в пустые миски и сказала:
— Так вот что, ребята. С этого дня у каждого из вас семья будет. Понятно?
— Нет, непонятно… — ответил ей Лёнтя, как будто вопрос был обращен к нему одному.
— А чего же тут неясного? Разберем сейчас всех по домам. Будет вам все-таки немного получше.
— Это что же, насовсем берете или как? — подал голос кто-то из самого дальнего угла.
— Ну, пока на воскресенье, а там видно будет. Согласны?
Директор стоял за спинами пришедших рабочих и подавал какие-то знаки ребятам, но они смотрели только на эту женщину, не зная, что говорить.
— Ну, так как же? — повторила она свой вопрос.
— Молчание — знак согласия! — за всех ответил директор.
Кто-то облегченно вздохнул:
— Правильно.
— Ну вот, видите, как хорошо! — Женщина в тряпичных валенках обернулась к директору: — А вы к понедельнику тут истопите немного. Сухие дрова будут сегодня же — наш литейный цех специально на субботник ушел.
— Истоплю, — ответил директор и повел шефов дальше — на кухню, в спальню, в мастерскую.
Шефы осмотрели все комнаты, обследовали все уголки детдома, записали что-то и ушли. Каждый увел с собой двух-трех ребят.
В доме стало вдруг непривычно пусто и как-то особенно холодно.
Когда директор, проводив всех, вернулся в дом, он не сразу заметил, что в спальне, в самом темном ее углу, насупившись, сидел рыжий Лёнтя.
— А ты что же? Где же ты был?! — воскликнул директор.
— А я никуда не пойду, — равнодушно ответил тот.
— Это почему еще? Что это за фокусы?
— Не фокусы. Мне и тут хорошо. Дежурный я, завтра буду с вами печку топить.
— Дежурный? — удивился директор. — Впрочем, это тоже неплохо. Мне одному тут не управиться.
Поздно ночью директор и Лёнтя разгружали с саней, кололи и складывали в сенцах присланные литейщиками дрова. Спать легли только под утро.
И приснился мальчишке в ту ночь, вернее, в остаток той ночи, удивительный сон.
…Только было пригрелся Лёнтя под тремя одеялами, взятыми с пустых коек, в наружную дверь постучали. «Неужели, — подумал, — наши так быстро от шефов воротились?» Отбросил одеяла, босиком побежал отворять. Снял ржавый крюк с петли и вздрогнул. На пороге прямо перед ним стоял Ленин — точно такой, каким Лёнтя давно его себе представлял: высокий, в военной шинели и сапогах. Вошел, поздоровался и спрашивает:
— А ты кто тут такой?
— Я Лёнтя. Наши все к шефам уехали.
— К шефам? А ты что же?
— Я дежурный.
— Дежурный? Ну-ка, показывай мне свои владения.
Лёнтя повел Ленина по комнатам.
— Вот мастерская. Вот столовая. Вот спальня, — видите, наш директор как крепко спит? Не будите его, устал он очень. Всю ночь со мной шефские дрова колол.
Ленин подул в кулаки, поежился.
— А у тебя здесь не жарко! Где же твои дрова?
— Мы хотели топить поближе к приходу наших, чтобы не выстудило, но могу и сейчас.
— Топи, конечно! Я-то человек привычный, а ты тут и сам промерзнешь насквозь, и всех остальных заморозишь.
Лёнтя приволок охапку поленьев, растопил печурку, поставил скамейку перед железной дверцей.
Ленин сел рядом с Лёнтей.
— Как, говоришь, тебя зовут-то?
Лёнтя ответил не сразу. Помолчал, поежился.
— Рыжим меня ребята зовут. Но по-правдашнему я Лёнтя. Так даже у директора в книжке записано, можете посмотреть.
— Верю и без книжки. А почему же все-таки, Лёнтя, шефы тебя с собой не взяли?
— Вам честно сказать?
— Ну, разумеется, только честно.
— Да оттого, что рыжий, вот и не взяли! Это я точно знаю…
Ленин рассмеялся. Но не каким-нибудь там обидным смехом, а так, легонечко, одними глазами.
— Что не взяли, это действительно, Лёнтя, очень досадно, а что рыжий, так это же сущие пустяки!
Ленин посидел несколько минут молча, потом задумчиво провел рукой по своим вискам и сказал:
— А теперь, Лёнтя, едем ко мне, чаю попьем. Хочешь?
— Чаю?.. А сахар? У вас есть?
— Сахар? Думаю, что немного найдется.
— Тогда едемте! Я не помню, когда с сахаром пил…
— Одевайся скорее! А ребятам я непременно скажу, чтобы рыжим тебя больше не звали — только Лёнтей. Согласен?
— Ага!..
Плохие сны снятся всегда до конца, даже с продолжением. Хорошие всегда обрываются на самом важном и интересном месте. Вот и этот оборвался не ко времени.
Лёнтя раз десять отчаянно пробовал поплотнее укутаться одеялами, перекладывая с места на место шуршавшую соломой подушку, но сон больше не приходил.
А тут еще половицы скрип-скрип, скрип-скрип…
Открывает Лёнтя глаза — перед ним директор стоит. Веселый, улыбающийся.
— Вставай, дежурный, — скоро наши явятся, пора печку топить! Шефы звонили, сказали, что дров нам еще привезут.
Вскочил Лёнтя с кровати, побежал умываться, как его директор учил. В умывальнике мельком глянул в разбитое зеркало и невольно улыбнулся — ему показалось вдруг, что вовсе он и не рыжий совсем. Это просто так, первый солнечный луч в его давно не стриженном виске заблудился.
Варежки
Это письмо из Москвы пришло к Дарье, когда она еще не перестала его ждать, хотя все соседи в один голос говорили:
— Не напишет. Некогда ему в переписке с тобой находиться.
Дарья и сама понимала — адресат ее очень занят, — но надеялась: ответ ей все-таки будет.
— Дело у меня серьезное. Человека касается.
И вот однажды утром, на виду у всей деревни, почтальон дядя Саша Каланча, спрямляя снежную тропку, с тяжелой сумкой на плече пробрался к старухиной хатке, постучал по наличнику.
— Важный пакет тебе, отворяй.
Никто не узнал тогда, что говорилось в том пакете, но по всему видно было — своего старуха добилась. И жители деревеньки вздохнули с облегчением: хлопотала Дарья за обиженную местными властями учительницу — одинокую, хворую, тоже совсем старую.
А через неделю деревенские удивились еще больше. Дарья, которая вот уже лет десять не отходила далеко от дома, быстро семенила в сторону станции…
Город встретил ее шумом, сутолокой, но старуха прямо с вокзала, нигде не задерживаясь, направилась к центру и вскоре добралась до места.
— Вы к кому, бабушка? — остановил ее возле высокой стеклянной двери человек в военной форме.
— Мне самого повидать надобно.
— Пропуск иметь полагается.
— Знаю, что полагается, да времени у меня маловато: нынче приехала — нынче и обратно. Ты уж сам, сынок, скажи кому следует.
Еще в поезде обдумала Дарья, что и как скажет при встрече с Ильичем, а вышло все по-другому. Когда переступила порог кабинета, в котором работал Ленин, все приготовленные слова вдруг забыла. А он быстро поднялся ей навстречу из-за стола и заговорил первый:
— Здравствуйте, Дарья Семеновна. Садитесь вот сюда, к свету, и рассказывайте.
Дарья помолчала, еще раз пыталась собраться с мыслями, но так и не пришло ей на память ни одно из задуманных слов.
— Вижу, мороки тебе здесь и без меня хватает. Потому разговор у нас недолгий будет. Просто спасибо пришла сказать. За учителку нашу.
Владимир Ильич глядел на нее внимательно, стараясь припомнить, о чем и о ком идет речь.
Старуха заметила его смущение, но виду не подала. Встала, подошла совсем близко и развязала принесенный узелок.
— А это тебе. Ты не серчай, прими, как от матери принял бы.
И на край стола легли серые варежки. Легли так мягко и так тихо расправили на зеленом сукне свои пушистые складочки, будто задумчиво вздохнули о чем-то.
Вырвался еле заметный вздох и у старухи.
— Наши, простецкие. Носи на здоровье.
Ленин взял одну варежку и примерил. Пришлась она в самую пору.
— В наших краях тоже такие вот вяжут. Крученая шерсть. Спасибо вам большое.
Хотел еще что-то сказать, но старуха суетно стала прощаться:
— Ты уж извини, спешу.
И ушла также неожиданно, как появилась.
Однако, выйдя из стеклянных дверей, она перестала торопиться и пошла по огромному, как город, двору, медленно, степенно, как по своему собственному. И как-то почти по-домашнему, по-деревенски, садился ей на укутанные платком плечи граненый снежок января.
Старуха остановилась, в задумчивости оглядела все вокруг — золотые купола старинных храмов, зубчатую стену, ровные ряды давно отшумевших пушек.
Дважды вспыхнул и отлетел за реку Москву — в вечереющее Зарядье — перезвон курантов, а она все стояла и улыбалась своим мыслям.
У Боровицких ворот ее неожиданно окликнул кучер, сидевший в санях-розвальнях:
— Вы Дарья Семеновна?
— Я, — удивленно ответила старая.
— Ленин велел вас до вокзала довезть.
Вернулась Дарья в деревню веселая. Односельчане, послушав ее рассказ, не удержались от шутки:
— Ты вроде бы помолодела даже!
— А чего мне делается? Вон пушки в городе стоят под снегом, поди, триста зим — не ржавеют…
После этой поездки в Москву на душе у Дарьи стало хорошо, покойно, как никогда в жизни еще не было.
Не знала вот только старуха, носит ли варежки тот, кому они были связаны.
— Да на кой они ему, ты сама рассуди, — говорили соседи, — у него небось фабричные есть.
— Это верно, — соглашалась Дарья Семеновна. — А может, все-таки носит в морозные-то дни?..
И в глубине души надеялась: носит.
Вскоре деревенские парни побывали в городе. Воротились — и первым делом к Дарье:
— Носит! Сами видели.
Дарья слушала парней молча, а возле самых очков ее колюче поблескивали на ранней вечерней зорьке остро отточенные стальные спицы.
Рядом, на подоконнике, лежали готовые варежки. Шерстяной палец одной из них торчал так, будто она уже натянута на чью-то богатырскую руку.
— А эти кому, Дарья Семеновна?
— А эти Ильичеву кучеру. А еще почтарю нашему Саше Каланче. Вишь, какую тяжелую сумку с письмами таскает он по морозу-то каждый день.
…Много лет прошло с тех пор. Нет Ленина, давно нет и самой Дарьи. Другой почтальон спрямляет по утрам снежные тропки к Дарьиной деревне, но спицы, которыми вязала старуха свои бесценные подарки, живут и работают, видать, без отдыха.
Соседу нашему, герою-летчику, пришла недавно от земляков посылка из деревни, что «за Можаем». Открыли фанерный ящик — варежки!
Точь-в-точь, как те.
Субботник
Железнодорожные платформы на дальнем запасном пути звонко поскрипывали под штабелями заснеженных бревен. Мороз к вечеру усилился, и было не ясно, отчего бревна скрипят — оттого ли, что пробрал их холод, или от собственной тяжести.
Когда рабочие, наспотыкавшись о заваленные сугробами рельсы, подошли к поезду, им даже не по себе стало — то ли декабрьские сумерки так быстро нагрянули, то ли состав был действительно таким длинным, что до конца его разглядеть было невозможно.
— Да-а… Тут не только дотемна, до утра не управишься! — вздохнул кто-то негромко, но так, что все услышали.
На человека, сказавшего эти слова, тоже негромко, но дружно зашикали:
— А ты не робей, дело ведь добровольное.
— Хочешь, ступай домой, мы и без тебя бревешки перекидаем.
— Без меня не перекидаете, потому как я отсюда никуда не уйду.
— Вот это другой разговор!
И субботник начался. Сперва не дружно, не споро, но вот уже где-то высоко над платформами зазвучало извечное:
— Раз-два — взяли!..
Еще минута — и песня, как всплеск буферов, покатилась по всему составу:
Еще ра-ази-ик! Е-еще раз!
Казалось, уже никто и ничто не в состоянии нарушить этого ритма, этого веселого шага «Дубинушки». Но в самый разгар работы песня вдруг оборвалась так же неожиданно, как вспыхнула, — от платформы к платформе, из уст в уста передавалось, на ходу подхватывалось одно и то же слово:
— Ленин!..
Невысокий, в черном треухе, он вырос откуда-то из снежной кутерьмы и, весело поздоровавшись с незнакомыми ему людьми, сразу же растворился в толпе, попытавшейся было его приветствовать.
И вот уже вместе с двумя рабочими он подымает и тащит с платформы плавно покачивающееся, облепленное снегом бревно, и снова перемешивается с воющим ветром на минуту притихшая песня:
Э-эх, зеленая, са-ма пойдет!
Подернем…
Увлеченный работой, Ленин не сразу замечает, что бревна, под которые он старается подставить то одно, то другое плечо, все какие-то удивительно легкие, почти невесомые. Ему сначала даже кажется, что причиной тому знакомая с детства «Дубинушка», распрямлявшая спины грузчиков и бурлаков в далеком Симбирске.
Но вот Ильич, громко рассмеявшись, спохватывается:
— Ну и мудрецы! Кого провести захотели!
Как это он сразу не сообразил! Двое его напарников, берущих бревно с двух концов, намного выше, сильнее его, и он, идущий между ними, еле-еле дотягивается до громоздкой ноши, едва касается ее своим плечом!
— Не-ет, товарищи, так дело не пойдет! Давайте по-честному, или я уйду в другую бригаду.
— Владимир Ильич, мы по-честному. Вам показалось что-то…
— Ну, так вот, чтобы никому ничего не казалось, я встану с краю, а вот вы, — Ленин дотронулся пальцем до могучей груди одного из парней, — вы вставайте в середину, вот сюда, на мое место. Перегруппировка сил иной раз бывает полезной. Пожалуйста.
Поменялись местами. Понесли.
Но, как на грех, бревно опять почти висит в воздухе где-то над самым ленинским плечом, а Ильичу за воротник только ржавый снежок сыплется!
— Да что же вы вытворяете?! — рассердился Ленин.
— Владимир Ильич, это бревно горбатое. Как ни поверни, все топорщится. Сейчас другое возьмем.
Ленин не сказал больше ни слова, только, слегка покачав головой, взглянул на смущенных хитрецов глазами, в которых веселые искорки перемешались с колючими. Потом, глубоко запустив руки в карманы пальто, по-военному резко повернулся — пошел искать себе новых напарников.
Ленин работал вместе со всеми, пока весь состав не был разгружен. А было в том составе больше сорока двойных, четырехосных платформ, и на каждой бревен — целая гора.
Но странное дело — к кому бы из рабочих в тот вечер ни подходил Ильич, в чьей бы бригаде ни грел озябшие руки у костра, все люди казались ему великанами, чудо-богатырями какими-то. И за какое бы бревно он ни брался, под какое бы ни подставлял плечо — все были легкими, одно легче другого.
Репортер
Куда бы Ленин ни ехал, куда бы ни шел, везде и повсюду безмолвно сопровождал его один странного вида человек. Не молодой, не старый, не грустный, не веселый. Ленин потихоньку все приглядывался к нему, все думал: «Кто таков? Зачем и откуда? Может, из охраны? Надо будет сказать Дзержинскому, чтобы категорически избавили меня от этих телохранителей». Но чем пристальнее наблюдал Ленин за таинственным незнакомцем, тем больше терялся в догадках. Однажды не вытерпел и спросил:
— Извините, товарищ, что это вы там все время строчите?
— Информацию пишу в газету. Репортер я, Владимир Ильич, из «Правды».
— Репортер?! А я думал совсем другое, — дружелюбно заулыбался Ленин. — И, признаться, даже хотел подать жалобу на вас. Но как к коллеге у меня к вам претензий пока нет. Только очень прошу — будьте всегда точны и аккуратны. В нашем деле иначе нельзя.
— Буду стараться, Владимир Ильич.
И в газете действительно печатались заметки без лишних слов, без всякой отсебятины. О выступлении Ленина перед ткачихами «Трехгорки», о его поездке в подмосковную деревню, где, пофыркивая синим дымком, переворачивал первые пласты чернозема первый в России трактор, о беседе с комсомольцами железнодорожного депо…
Но однажды все-таки произошла осечка. Выступил как-то Ленин на одном важном собрании, а к нему в самом конце вдруг подходит репортер и спрашивает:
— Владимир Ильич, повторите, пожалуйста, в двух словах, о чем говорили вы здесь сегодня.
— То есть как это о чем? А вы где же были?
— Я опоздал…
— Не понимаю…
— Опоздал, Владимир Ильич. Трамваи не идут, току нет по всей линии.
— А как же вы? Способом пешего передвижения, стало быть?
— Стало быть, так. Сначала быстро шагал, потом уморился — и вот…
Ленин внимательно поглядел на смущенного репортера и тут впервые заметил: он не то что «не молодой, не старый», а именно старый, совсем-совсем старый, совершенно седой человек.
— И все-таки опаздывать не годится.
Репортер не мог сразу и в толк взять, шутит Ленин или говорит серьезно. Но Владимир Ильич не шутил. Он еще раз поглядел на репортера и сказал:
— А теперь отойдем в сторонку, запишем, о чем разговор у нас был с рабочими.
Они уединились в конторке начавшего быстро пустеть цеха и вышли оттуда не скоро.
Вечерняя смена уже давно заступила, в пролетах снова стало шумно и дымно, а Ленин и репортер все разговаривали. Вернее, говорил один, второй быстро писал, едва успевая перевертывать листки блокнота. Когда Ленин кончил диктовать, кончилась и записная книжка репортера.
— Вот жалко, — сказал Ильич, — всего одной-единственной странички не хватило, а у меня с собой, как на грех, ни листочка!
— Владимир Ильич, диктуйте, я запомню, а в редакции все запишу слово в слово, — попросил репортер.
— Нет, нужна бумага, в нашем деле без бумаги нельзя, — улыбнулся Ленин.
Ильич резким движением пододвинул к себе табурет, сел за крохотный шаткий столик начальника цеха, размашисто написал на зеленом листке несколько слов, отдал записку репортеру.
— С этим завтра же зайдите в Совнарком, к управляющему делами. Я бы сам вас отвез, но тороплюсь в другое место. Извините, что задержал.
Владимир Ильич пожал руку начальнику цеха, репортеру и уехал. Через несколько минут покинул задымленную конторку и ошеломленный репортер. Утром он направился в Совет Народных Комиссаров. Только там узнал, о чем Ленин писал в записке.
А сказано в ней было о том, что в распоряжение корреспондента «Правды» необходимо срочно выделить лошадь с упряжкой, что человек он немолодой и что трудно ему целыми днями бегать по заданиям редакции.
Ленин ошибся, может быть, первый раз в жизни: никогда еще репортер не чувствовал себя таким молодым, таким бесконечно неутомимым человеком, как сегодня!
Пельмени
— Владимир Ильич, пришли бы вы к нам в воскресенье, — сказал неожиданно в конце телефонного разговора старый знакомый Ленина Николай Матвеевич Степанов. — Очень просим. У нас ничего и никого не будет. Посидим, поговорим, может, чайком побалуемся. Обсудим все заветные дела. Пора бы нам и на охоту нацелиться.
Ленин согласился.
— Посидеть, помечтать часок-другой действительно не мешает. И Наденьку сагитирую. Одним словом, ждите! Только, ради бога, никаких чаев! Это твердо, слышите?
Несмотря на это строгое предупреждение, забегала, засуетилась жена Николая Матвеевича, заволновался и сам хозяин.
— Он когда-то страсть как пельмени любил. Настоящие сибирские, морозцем сбитые. Помнишь?
— Помнить-то помню, только…
— Барахолка рядом.
— Ну и что? Серебра у нас с тобой сроду не было, а за тряпки наши ничего не дадут — одно старье.
— Что бы такое все-таки придумать?
Начали Степановы вместе перебирать сундук. На самом дне его чудом сохранилась беличья муфта Веры Спиридоновны — та самая, которую подарил ей Коленька в первый год их женитьбы. С тех пор прошло много лет, но муфта выглядела еще прилично. Переглянулись старики, повертели ее в руках и понесли на Сухаревку.
Так в доме нежданно-негаданно появились мука и мясо. Для полной удачи надо было бы раздобыть еще хоть несколько капель уксуса и головку лука, а говядину провернуть через мясорубку пополам со свининой, но и так пельмени получились отменными.
Стали ждать гостей, а те, как на грех, запаздывали.
Николай Матвеевич каждые пять минут взбирался на подоконник, через форточку запускал руку за обе рамы, где подвешенные в белом мешочке пельмени погромыхивали на ветру, замороженные по всем правилам.
— Настоящие сибирские! Первый сорт!
Как раз за этим занятием и застал его Ленин.
— Эгей! Что это вы там делаете? — еще со двора крикнул Владимир Ильич.
Когда гости вошли, пельмени уже беззвучно перекатывались в крутом кипятке, приправленном перцем.
В давно не топленной квартире пельменный дух распространился мгновенно. Первым уловил его Владимир Ильич.
— Наденька, нас с тобой, кажется, предали.
— Не предали, а решили порадовать, — из-за фанерной перегородки поправила его смущенная хозяйка.
— Нет, нет, именно предали. Мы ведь с Николаем Матвеевичем условились — никаких угощений. Если бы я знал, не пришел бы, честное слово.
Владимир Ильич, натыкаясь на стулья, нервно расхаживал по тесной комнате.
— Сибирские, — торжественно возвестила Вера Спиридоновна, появившись в дверях с пышущей паром кастрюлей.
— Я уже учуял, что сибирские, но откуда? Из каких закромов?
Когда на шумовку упали первые пельмени и Ленин, наклонившись, увидел, что сделаны они из белой, ослепительно белой муки, он даже зажмурился и щека его перекосилась, как при зубной нестерпимой боли.
Глянув на Степановых, он сказал как-то глухо и тихо, но совершенно отчетливо:
— Ну, вот что, дорогие хозяева. Сердитесь на меня или не сердитесь, я эти пельмени есть не буду. Да, да! И вам не советую. Не знаю, у кого как, а у меня они в горле застрянут.
Владимир Ильич раскланялся, крепко взял под руку Надежду Константиновну, и они ушли.
Утром в понедельник Ленин пришел на работу мрачный, каким его уже давно не видели. Одного за другим вызвал к себе всех товарищей, в той или иной мере ответственных за борьбу со спекуляцией. Всем надавал срочных и сверхсрочных заданий, а под конец строго-настрого предупредил:
— Проверять буду сам. Рабочие пухнут с голоду, а господа с барахолок благоденствуют и жиреют.
Когда вызванные работники, написав полученные рас-поражения, разошлись, Ленин попросил соединить его с Николаем Матвеевичем.
Пока секретарь накручивал урчащую ручку аппарата, Ильич, как бы разговаривая сам с собой, сказал задумчиво и уже совсем не строго:
— Надо помириться со стариками. Они-то мало в чем виноваты. Честные, хорошие люди.
Ленин не хотел было напоминать Степанову о случившемся, но как-то само собой получилось, что разговор с первых же слов завязался вокруг вчерашнего.
— Николай Матвеевич, — говорил Ленин, — а об охоте мы так и не условились. Может, двинемся в следующее воскресенье? Вот убьем медведя, тогда я к вам на пельмени сам напрошусь, а Сухаревку презираю и ненавижу! Слышите? Пре-зи-раю! Так и передайте Вере Спиридоновне от нас двоих.
— Так и передам, Владимир Ильич.
Морозное, метельное утро следующего воскресного дня рано подняло на ноги давних друзей. Проезжая мимо еще не проснувшейся Сухаревки с утесом кирпичной башни, нелепо громоздившейся на пути, они переглянулись — молча, многозначительно, даже весело.
Посылка
По нескольку раз в день Дзержинский просматривал свежую почту. Корреспонденций всегда было много — правительственных, секретных и самых обыкновенных.
С далекой границы докладывали об операции против контрабандистов. Волжане просили срочно оказать помощь голодающим детям. Из Сибири сообщали о том, как идет отправка в центр России продовольствия и семенных грузов…
Дзержинский на каждое письмо, на каждую телеграмму отвечал не откладывая, точно и по существу. Сейчас, перед дальней командировкой, он делал это с особой тщательностью и готов был просиживать на работе до утра, лишь бы не оставить после себя «бумажных хвостов». Он все поторапливал секретаря:
— Ну как там? Какие еще есть депеши?
Секретарь то и дело входил в кабинет. Для удобства он раздобыл где-то поднос с разводами и на нем носил Феликсу Эдмундовичу свежую почту.
Дзержинский давно уже заметил это, но как-то не находил времени, чтобы пожурить паренька за чрезмерное усердие, и разговор о подносе откладывался до подходящего случая. Сегодня утром он наконец не выдержал:
— Совсем как в старинном романе — граф проснулся, позвонил в колокольчик, и ему принесли на подносе письма и черный кофе!
— Если бы кофе, — тихо вздохнул секретарь.
— Вот именно — если бы! А то поднос большой, а толку мало — носите с утра до вечера одни бумаги. Может, это и удобно, но, знаете ли, как-то не очень питательно.
Бледные, худые, они стояли друг против друга, юноша и нарком, и шутка помогла им обоим на одно мгновенье забыть о голоде, о тифе, о враге.
— Где ж вы раздобыли такую посудину?
— Эта посудина, Феликс Эдмундович, действительно как в романе, восемьдесят четвертой пробы. Реквизировали у одного недобитого буржуя.
Дзержинский поглядел на секретаря так, что тот, позванивая пустым подносом, вышел из кабинета, недоуменно пожав плечами.
— Ведь все думаешь, как лучше…
Это он сказал уже в приемной, и Дзержинский не слышал его слов. Не слышал и секретарь, как вдогонку ему тяжело вздохнул Дзержинский. Не видел он сейчас и лица Феликса Эдмундовича — еще молодого, но тронутого глубокими шрамами усталости.
«Да-а, — думал секретарь, — не очень-то весело нынче день начался. К вечеру быть грозе».
Не знал он, что грянет она значительно раньше. Принес наркому очередную почту — не на подносе, нет, о нем больше и речи быть не могло! — тут и началось.
— Я видел утром в приемной фанерный ящик в сургучных печатях. Почему не докладываете?
— Феликс Эдмундович, я отложил это на конец дня. Посылка из Баку, от товарища Хандалова, пришла. Неслужебная. Одним словом, сюрприз.
— То есть как это сюрприз?
— Распаковывать без вас я не стал, но и так слышу — на всю приемную аромат, аж голова кружится…
Когда разломали ящик, глазам своим не поверили, — тяжело стукаясь друг о друга бордовыми боками, по всему столу покатились огромные, щедро налитые могучим бакинским солнцем яблоки…
От яблок подымался и полз по комнате вкусный, одуряюще сладкий запах.
— Знаете что? Запакуйте это и унесите отсюда. Немедленно! — Дзержинский потянулся к блокноту, резким движением вырвал из него зубчатый листок бумаги.
— Сейчас унесу…
— Нет, сначала запишите текст моего ответа в Баку.
— Диктуйте, Феликс Эдмундович.
Секретарь едва успел нанести на бумагу почти стенографические иероглифы.
— Записали?
— В точности.
— Прочтите, пожалуйста, вслух.
— Пожалуйста. «Председателю Азербайджанской Чека Хандалову. Уважаемый товарищ, благодарю вас за память. Посылку вашу получил и передал в санитарный отдел, для больных чекистов. Должен, однако, заметить, что не следовало бы вам, как председателю Чека и коммунисту, ни мне, ни кому-либо другому делать такие подарки.
Дзержинский»
— Ну вот, это будет, кажется, и справедливо, и гуманно. Отправляйте. А яблоки сейчас же передайте по назначению.
— Слушаюсь.
— Когда вернетесь, соедините меня с товарищем Лениным.
Минут через десять секретарь возвратился. Вид у него был такой, что и без доклада можно было понять — все распоряжения выполнены.
— Феликс Эдмундович, соединяю.
— Владимир Ильич?.. Здравствуйте, говорит Дзержинский…
Подробно доложив Ленину о делах, Феликс Эдмундович в конце разговора сказал:
— Озадачил меня сегодня один наш товарищ, разозлил даже. Прислал, видите ли, на мое имя продуктовую посылку! Я ему ответил, может быть, немного резковато, но, на мой взгляд, в общем справедливо. По поводу этого ответа я хотел бы с вами посоветоваться. Не слишком ли я его?
Дзержинский пересказал Ленину содержание своего письма Хандалову.
— Ну как ваше мнение, Владимир Ильич? Не слишком?..
В трубке что-то зарокотало и замерло. Дзержинский переступил с ноги на ногу.
— Да, уже отправил…
Секретарь внимательно вглядывался в лицо Феликса Эдмундовича и никак не мог догадаться, что происходит на другом конце провода.
Дзержинский слушал Ленина, растерянно улыбался и едва успевал отвечать:
— Ясно… Понимаю… Согласен… Большое спасибо…
Поздно вечером, перед самым уходом домой, Дзержинский в последний раз вызвал секретаря.
— Значит, завтра мы с вами отбываем в Сибирь. Все у нас с вами в порядке?
— В полном, Феликс Эдмундович!
— Тогда по домам!
Обычно после таких слов, попрощавшись и повернувшись через левое плечо, секретарь исчезал до следующего дня, но сегодня он что-то медлил.
— Вам что-нибудь не ясно?
Секретарь нарисовал ногтем на краю стола какую-то замысловатую фигуру.
— Поднос, надеюсь, на складе?
— На складе, Феликс Эдмундович.
— А яблоки?
— У больных чекистов.
— Так что же вас беспокоит?
— Могу я узнать, что о посылке Хандалова товарищ Ленин сказал?
— А-а! Вон вы что! Только, чур, между нами. Строго конфиденциально. Идет?
— Ясное дело, Феликс Эдмундович.
— Так вот, отругал меня Владимир Ильич. Отругал. И знаете, в какой деликатной форме он это сделал? Вот, говорит, все зовут вас Железный Феликс, а вы, в сущности, добрейший и мягчайший человек. Я бы этого товарища из Баку еще не так разделал! И вынес бы ему строгий выговор. С предупреждением. Да, да, да! Понятно?
Это «понятно?» Дзержинский произнес как-то так, что было не ясно, Ленин ли обратился с таким вопросом к нему или Дзержинский спрашивал своего секретаря — понятно ли, мол, вам, как рассердился Ленин?
Секретарь еще раз внимательно глянул на Феликса Эдмундовича и на всякий случай ответил:
— Понятно!..
Подарок
Война для Павла давно кончилась, а военная служба продолжалась: весна двадцатого года застала его в Москве, на первых пулеметных курсах. Павлу нравилось, что ему, простому деревенскому парню, довелось ходить под ружьем не где-нибудь — в Кремле. Почему? Павел, наверное, не смог бы толком это объяснить даже и самому себе. Нравилось — и все. Он так и отцу написал: «Служба у меня хорошая». Хотел было добавить, что ему выпала честь охранять квартиру Ленина, что уже несколько раз стоял на этом посту, но передумал. Вернее, друзья отсоветовали.
— Тебе такое дело доверили, а ты…
— Я же отцу родному.
— Все равно тайна. Государственная, понятно?
Павлу было понятно, только скрыть свою радость ему не удавалось. Стоит иной раз на посту и улыбается. Это дружки давно уже заметили.
— Павел-улыба, — сказал кто-то из них.
Прозвище это закрепилось за парнем, но он не обижался, сиял, как ясное солнышко. Однажды остановился на мгновение возле улыбчивого часового Ленин.
— Настроение хорошее?
Павел молча кивнул Ильичу.
— Ну вот и прекрасно. Как вас зовут?
— Павел…
Заметив, что часовой смутился, Ленин легонько дотронулся до его плеча.
— Будем знакомы, товарищ Павел.
С тех пор они всегда безмолвно приветствовали один другого. Улыбнутся мельком друг другу — и до новой встречи.
Но однажды произошел такой случай. Глянул на Павла Владимир Ильич и не узнал своего знакомого. Перед ним стоял сумрачный, удрученный чем-то человек.
— Что с вами? — подошел к нему Ленин.
Павел только голову в плечи вобрал.
— Неприятность какая-нибудь, да?
Павел, как и в тот раз, кивнул Владимиру Ильичу.
— Очень прошу вас, зайдите ко мне, когда сменитесь. Только, чур, без всяких стеснений и церемоний. Жду.
Вечером Павел пришел к Ленину.
— А! Сядьте-ка вот сюда, — приветливо встретил его Владимир Ильич. — Так что же случилось?
— Неловко мне вас беспокоить как-то…
— Нет, нет, беспокойте, беспокойте, прошу вас. Непременно беспокойте.
Павел вытер вспотевший от напряжения лоб таким движением, словно хотел сказать: «А, будь что будет!», и робость его отступила.
— Письмо пришло из деревни, Владимир Ильич.
— Так. И что же в письме? Плохие вести?
— Отцу моему край приходит.
— Поволжье? — спросил Ленин.
— Нет, курские наши места.
— Курские? — Ленин тоже провел рукою по лбу. — Можете показать письмо?
Павел вынул из кармана гимнастерки замусоленный клочок бумаги. Ленин пробежал его глазами в одно мгновение.
— Да-а… тяжелая это для крестьянина штука, товарищ Павел, — сказал он, возвращая письмо. — Тяжелая вообще, а нынче особенно.
Ленин продолжал глядеть на Павла, но, казалось, в этот миг уже не видел его.
— Курские, курские… Ведь это же сплошной чернозем! Сейчас бы отцу вашему пахать и пахать.
— Вот именно, Владимир Ильич. Но лошаденка наша на все село одна была. Не встала после зимы…
— Как называется ваше село, товарищ Павел?
— Забытое, Владимир Ильич.
— Как-как?..
— Забытое. Так кличут весь век.
— Ничего себе век! Село Забытое, и люди в нем забытые — так, что ли, получается?
— Нас забытинскими зовут, Владимир Ильич.
— Все равно обидно и несправедливо. Согласны?
— Согласен.
— Придется нам с вами всю карту России переписывать заново.
— А? — не совсем понял его Павел.
— Не должно, я говорю, у нас остаться ни забытых, ни забытинских. Не в названиях дело, конечно. Это я просто к слову. Но и в них. Звучит уж больно обидно — Забытое.
— А! — уловил наконец Павел мысль Ленина. — Оно конечно, название не то, но если б не пала Хромуша…
— Хромушей, значит, звали кормилицу?
— Хромушей.
— Скажите, Павел, если б у вас появилась сейчас новая лошадь, вы бы ее снова Хромушей назвали?
— Зачем Хромушей? Та у нас отроду убогой была, а новая… Да где ее теперь взять?
— Ну, а как учеба идет? — вдруг перевел разговор на другую тему Ленин.
— Тут порядок, Владимир Ильич. Стараемся.
— Уже хорошо! Главное в нашем деле, товарищ Павел, духом не падать.
Он так сказал это свое «в нашем деле», что Павел и сам подумал о себе и об Ильиче, как о людях совершенно равных, у которых одна цель, одна забота.
— Ну, не огорчайтесь, товарищ Павел. Остальное тоже должно наладиться. Пусть только попробует не наладиться! — Ленин, чтобы окончательно поднять настроение парня, шутливо погрозил пальцем.
Они расстались.
Поздно ночью, когда все в казарме давно спали, Павел снова, в который уже раз, достал из кармана письмо отца. «Павлуша, сыночек, горе у нас большое. — Павел едва разбирал выведенные дрожащей рукой каракули. — Хромуша, кормилица наша, пала. Как теперь нам без лошади? Хоть пропадай. Полосу не успела вспахать, все хозяйство остановилось. Может, ты, Павлуша, отхлопочешь отпуск дён на десять? Тогда как-нибудь бы управились. Приезжай, я тоже чувствую плохо. Не знаю, дождусь…» Всю ночь не сомкнул Павел глаз. А когда наступило утро, решил идти к начальнику курсов, рассказать про отцово письмо. Так друзья посоветовали.
Едва переступил Павел порог кабинета начальника, тот сам вдруг поднялся навстречу и сказал:
— Знаю все. Отпуск пришел просить?
— Отпуск, — не слыша собственного голоса, не то сказал, не то прошептал Павел.
Начальник усадил курсанта за стол.
— Пиши.
— Да, я… Да у меня… — Дрожащими пальцами Павел начал отстегивать клапан кармана гимнастерки, где хранилось письмо отца.
— Говорят тебе, все знаю.
Начальник не торопясь, шагая по кабинету, продиктовал Павлу рапорт от первой до последней строки. Потом прочитал вслух, что получилось, и сказал:
— Распишись.
Павел расписался.
— А теперь я распишусь. Отпуск тебе на две недели!
— Спасибо, товарищ начальник. Я отслужу.
— Да ладно, ладно уж, на часах ведь больше положенного при всем желании не простоишь. Ты устав караульной службы знаешь?
— Знаю.
— Ну, а чего ж ты?
— Спасибо вам, товарищ начальник.
— Спасибо не мне — советской власти скажи.
— И власти спасибо.
Оба весело посмотрели друг на друга.
Павел поднялся с места, но начальник жестом руки остановил его.
— Это не все еще. — Он подошел к телефону и позвонил: — Здравствуйте, Елена Дмитриевна! Вы хотели видеть моего курсанта? Вот он, сидит у меня… Прислать его к вам?.. Сию минуточку… Да, отпуск оформлен… На две… Будьте здоровы, Елена Дмитриевна.
Павел окончательно перестал понимать, что происходит, а начальник изумлял его все больше и больше.
— Это я со Стасовой говорил. Знаешь такую? У нее для тебя записка от Ленина.
— Для меня?..
— Да, насчет лошади. Владимир Ильич распорядился, чтоб отцу твоему выделили лошадь для поправки хозяйства. Кавалерийские части расформировываются, лошади будут передаваться в уезды бедноте. Скажи еще раз спасибо советской власти: ваша очередь первая.
Этой шутки Павел уже не понял, вернее, не в состоянии был понять. Он с трудом пришел в себя даже и вечером, в казарме, где его обступили со всех сторон курсанты и в десятый раз требовали рассказать все по порядку.
Записка переходила из рук в руки, и Павел уже начинал сердиться:
— Да аккуратней вы, аккуратней…
Он убрал записку подальше и достал ее только в тот день, когда ребята его провожали, и то лишь для того, чтобы убедиться, на месте ли она.
Павел уехал, как было написано в приказе, на две недели, и, наверное, все две недели не умолкали бы на курсах разговоры о нем, о его отце и лошади.
Но не суждено было курсанту полностью использовать полученный отпуск. Уже через пять дней рано утром появился он в казарме. Одно это уже вызвало там целый переполох, а когда повскакавшие с коек ребята глянули на Павла, и вовсе пришли в замешательство.
Перед ними стоял не тот веселый, улыбчивый, полный сил и здоровья парень, с которым они простились на прошлой неделе, а изможденный, осунувшийся человек.
— Что с тобой, Пашка? — кинулись к нему ребята.
— Плохо дело мое, братцы.
— Не дали коня?
— Может, и дали бы.
— То есть как это «может»? Ну, рассказывай, рассказывай! Подмогнули тебе и еще подмогнут.
— Не поможешь ничем теперь. Батя приказал долго жить.
— Батя?..
— Да, после того, как пала Хромуша, лег на печь и не встал больше. За три дня до моего приезда помер.
Ребята стояли вокруг приумолкшие, растерянные. Не знали, что сказать, как поступить.
Павел дотащился до своей койки, устало опустился на нее, попросил табаку.
— А матери у тебя нет? — спросил кто-то.
— Она скончалась сразу, как отец с гражданской пришел. Лекарь сказал — от радости.
Он помолчал, затянулся несколько раз свернутой кем-то для него козьей ножкой и сказал:
— Вот ведь как люди устроены — от радости мрут, от горя и подавно. А я еще хотел Подарком его назвать.
— Кого?
— Коня того.
— А записку про коня ты куда девал?
— Как куда? Отдал деревенским. Пусть выхлопатывают. Батя точно отписал: ни одной лошаденки в Забытом.
— Ну, ты рассказал им про свой разговор с Ильичем?
— Как же. И адрес его дал, чтобы всем селом отблагодарили, когда получат коня.
— Ничего не запамятовал?
— Не упомнил только сказать, чтоб Подарком коня назвали.
— Эх, ты!..
— Растерялся я малость.
Вечером того же дня курсанты писали письмо в село Забытое. Первым делом про то, чтобы Подарком коня нарекли. «А если выйдет какая задержка с получением, — писали они, — сообщите Павлу, он Ленину лично доложит».
— Так, что ли, Паша? — спросил кто-то из них.
— Так, — отозвался Павел. — Лично доложу. Все-таки будет коняга в нашем селе.
Хрустальная ваза
Ленину стало известно об удивительной вазе от Луначарского. Нарком просвещения давно почувствовал во Владимире Ильиче тонкого ценителя всего по-настоящему талантливого и не уставал поражаться тому, какой острый глаз у него, как зорко умеет увидеть прекрасное. Поэтому, когда Луначарскому показали вазу, он, залюбовавшись ею, тут же позвонил Ленину и попросил его найти время, чтоб взглянуть на это чудо из чудес.
В одно из воскресений Ленин объявил домашним, что проведет с ними почти весь день, отлучится только на час, самое большее — полтора. Родные обрадовались, что Владимир Ильич наконец-то сможет немного отдохнуть.
Но напрасно они ждали его к обеду. Уже под самый вечер с улыбкой провинившегося перешагнул он порог дома.
— Достоин наказания и прощения одновременно. Но когда услышите, из-за чего задержался, — помилуете.
И не раздеваясь, тут же, в передней, начал рассказывать о вазе:
— Это действительно чудо! Луначарский совершенно прав. Да, да, подлинное чудо!
Владимир Ильич взглянул на родных, ничего еще толком не понявших.
— Вы можете себе представить букет гвоздик из горного хрусталя? Даже не букет — целый сноп хрустальных цветов! Они-то и приворожили, околдовали просто. И знаете, почему я пробыл там так долго? Ни за что не поверите. Солнца дожидался! Анатолий Васильевич сказал, что ваза особенно красива при солнечном освещении, а день, как назло, выдался мрачный, только под конец стало немного проясняться, и мы увидели нечто непередаваемое. Каждый цветок переливался, как перья жар-птицы. Упадет на какую-то грань солнечный луч — и по-новому вспыхнет цветок, даже очертания его меняются. Сколько фантазии, и вместе с тем какая гармония! Мертвый, холодный материал оживает в каждом лепестке, в каждом сочленении стебелька. Просто уму непостижимо, как могли сотворить такое человеческие руки! Обязательно свезу вас посмотреть вазу.
Ленину не представилось случая показать вазу своим близким, но вмешаться в ее судьбу ему пришлось самым непосредственным образом.
О «русском чуде» скоро прослышал кое-кто из иностранцев. Богатые собиратели всяческих редкостей любыми путями мечтали завладеть сокровищем. У одного заморского воротилы так разгорелись глаза, что он в азарте предложил за вазу… пять новых паровозов. Об этом доложили Ленину товарищи из хозотдела Совнаркома.
— Пять паровозов?..
— Пять! Причем мощных и на полном ходу!
Ленин возбужденно зашагал по комнате.
— Так, так, так… Тут есть над чем призадуматься.
— В том-то и дело, Владимир Ильич. Для России это нынче целое состояние.
— Согласен. Целое состояние. Ну, и каково же ваше мнение?
— Мы решили прежде всего вам доложить.
— Я один этого тоже решить не могу. Давайте вместе взвесим все «за» и все «против». Вы хозяйственники, вам первое слово.
— Россия разрушена, Владимир Ильич. Без транспорта задыхается. Пять паровозов не шутка. Хорошая, стало быть, цена.
— М-да… Цена немалая, что говорить.
— Ну вот и мы так рассудили, Владимир Ильич. Нищая Россия-то. Беднее нас, пожалуй, нету теперь державы.
— Нищая, говорите? — Ленин помрачнел. — Да… Разорены, разграблены до предела, приходится признать, как это ни обидно. Но… вы сами-то вазу видели?
— Какая б она ни была, Владимир Ильич, паровозы нам сейчас нужнее.
— Но все-таки? Видели? Или нет?
— Видели.
— Понравилась?
— Не то слово, Владимир Ильич. Красавица!
— А коли так, давайте думать не о том, как ее выгоднее продать, а о том, как надежнее сохранить. Поймите — это уникальное произведение искусства, созданное талантливыми умельцами, которыми так богат наш народ.
Хозяйственники слушали Ленина, а он увлекался все больше:
— Вспомните каслинских мастеров на Урале. Удивительнейшие изделия отливают из чугуна. Миниатюры ювелирной работы. А палешане с их поразительной лаковой росписью? А волжская Хохлома? А Мстёра? А Федоскино? Целые семьи, целые деревни народных талантов на Руси. Так что, если хорошенько разобраться, мы при всей своей бедности обладатели огромных богатств, несметных сокровищ. И надо во что бы то ни стало сберечь, сохранить все это. Конечно, теперешняя нужда может заставить принести и новые жертвы. Но будем разумными хозяевами. Словом, изыщите любые возможности, но только вазу ни в коем случае не продавайте.
Когда хозяйственники ушли, Ленин подошел к замерзшему окну, подышал на его ледяную корку, через образовавшуюся проталину вгляделся в заметенную снегами Москву.
«Да-а… Трудное время. Голод. Холод. Разруха. Людям не хватает самого насущного. Третьего дня прямо на заседании Совнаркома товарищу Цюрупе стало плохо. Врач констатировал — голодный обморок. Нарком продовольствия, человек, ведающий снабжением всей страны, падает в обморок от хронического недоедания! „Какой чудовищный парадокс!“ — скажет кто-нибудь. Тут нет никакого парадокса! Именно потому-то мы и держимся, что существуют такие бескорыстные, преданные делу, высокие духом революционеры. А волшебники, смастерившие вазу? Если сегодня, в этих адских условиях, люди способны на такое, то какие же шедевры подарят они миру завтра!»
Мысли Ленина были прерваны вошедшим секретарем:
— Владимир Ильич, вам звонят.
— Кто, простите?
— Опять из хозотдела. Чего-то снова не ясно им насчет вазы.
Владимир Ильич взял трубку.
— Я слушаю… Ах, вот оно что! Вы бы так сразу и сказали. Сейчас вместе сформулируем. Пи́шете? Пиши́те! Ваза не продается. Ни за пять паровозов, ни за двадцать пять. Да будет известно господину покупателю, что это бесценное сокровище… Записали? Превосходно. Да, добавьте вот еще что: вазу создал гениальнейший художник современности — его величество рабочий класс России. Теперь прочтите, пожалуйста, что у нас получилось… Так, так, так… Спасибо. У вас возражения есть? Тогда действуйте. И будем считать, что решение по данному вопросу принято единогласно.
Мяч с золотым пояском
Людей, идущих на прием к Ленину, как всегда, было много, и секретарь едва успевал «регулировать движение».
— Товарищ Соколова, вы из Сибири?
— Из Сибири. У меня срочный вопрос.
— Проходите, Владимир Ильич о вас уже спрашивал.
— Товарищ Васильева, вы немного опоздали, вам придется подождать. Можете?
— Подожду, сколько надо.
— А вы, ребята, куда? — обратился секретарь к трем странного вида посетителям, в нерешительности остановившимся на пороге.
— К Ленину, — подавшись вперед, ответил один из них, вихрастый, на вид чуть постарше своих приятелей. — Он велел нам прийти в пять часов.
Секретарь, пожав плечами, поднес поближе к настольной лампе раскрытый блокнот.
— В пять, говоришь? Верно, в пять, но только не сегодня, а завтра.
— Мы завтра не можем, — за всех ответил тот же парнишка. — Сейчас пропустите. Ну, пожалуйста…
В эту минуту дверь ленинского кабинета отворилась, на ребят удивленно глянул вышедший зачем-то Владимир Ильич.
— Как, вы уже здесь?! Я отлично помню — мы условились на восьмое.
— Мы восьмого не можем.
— У нас восьмого дела.
— Разрешите сегодня…
Голоса ребят были подкупающе искренни. Ленин развел руками.
— Ну, раз так, тогда правильно сделали, что пришли не откладывая. — Владимир Ильич окинул извиняющимся взглядом дожидавшихся его людей.
Оказавшись в кабинете Ленина, ребята вдруг оробели, а Ильич, устало опустившись в свое рабочее кресло, спросил:
— Рассказывайте, что за дела.
— У нас будет сбор. — Вихрастый достал из кармана листок с какими-то записями.
— С какой повесткой? — Глаза Ленина сощурились.
— Чего? — не понял паренек.
— Я хочу знать, о чем на сборе говорить будете.
— А!.. Мы к Октябрьской годовщине готовимся, Владимир Ильич.
— Вот это молодцы! Что решать собираетесь?
— О подарках для бедных.
— Для бедных?
— Да, для детдомовцев.
Ленин опять с удивлением поглядел на мальчишек. Худые, бледные стояли они перед ним. Латаные отцовские пиджаки и гимнастерки сползали с детских плеч.
Вчера, когда Ленин подошел к ребятам и разговорился с ними, все это не так резко бросилось ему в глаза. Забыв обо всем на свете, мальчишки гоняли мяч по холодным осенним лужам. Больше всего поразило его даже не то, что игра была не по сезону. Впервые в жизни видел он такой футбольный мяч — маленький, черный, взъерошенный, как мокрый щенок. Ильич не удержался от недоуменного вопроса:
— Ну и как? Удобно играть в такой?
Не менее откровенным был и ответ:
— Что вы! Разве это мяч!..
Ленин в задумчивости немного постоял возле прекративших игру ребят, потом спросил:
— Живете далеко?
— Здешние мы, Владимир Ильич, кремлевские, — сказал самый рослый из футболистов.
— Значит, соседи? Отлично! Ну, а раз соседи, тогда вот что. Приходите ко мне послезавтра часов… часов в шесть, а еще лучше — в пять. Придете?
— А зачем? — удивленно спросил вихрастый парнишка.
— Познакомиться хочу с вами поближе. Живем рядом, а совсем друг друга не знаем.
— Мы вас знаем…
— А если знаете, тем более! Приходите обязательно. Только не опаздывайте, я люблю точность.
— Точно придем, у Славкиного отца часы есть. — Вся команда посмотрела на самого маленького и потому особенно продрогшего футболиста…
«То, что пришли на целые сутки раньше, даже хорошо! А вот с этим как быть прикажете?» Взгляд Ленина скользнул по ребячьим ногам — тонким, полубосым и, конечно, отчаянно замерзшим.
— Значит, подарки решили собирать для самых бедных?
— Сегодня начали, Владимир Ильич. Уже пошли по квартирам.
— И Слава пошел? — спросил Владимир Ильич, не увидев в числе пришедших самого маленького спортсмена.
— И Славка.
— Сколько же лет ему, вашему великану?
— Он почему-то не растет, Владимир Ильич, а лет ему много.
— Сколько же все-таки?
— Одиннадцать уже. Скоро будет.
— Да, конечно, — согласился Владимир Ильич, — совсем взрослый человек. А главное — сознательный.
После этих слов Ленин поднялся из-за стола, подошел к книжному шкафу.
— Ну, а теперь получайте мой скромный подарок вашей команде.
Дверца, застекленная матовым стеклом, распахнулась, к ногам ребят со звоном выкатился новенький, перехваченный золотым пояском красно-синий мяч.
— Тоже, конечно, не футбольный, — сказал Ленин, — но играть, по-моему, можно. Что скажут крупнейшие специалисты?
Ребята восторженно смотрели на мяч и молчали.
— Ну, смелей, смелей! — воскликнул Владимир Ильич и высоко подбросил мяч в воздух.
Только после этого три пары детских рук одновременно сплелись на глянцевом шаре.
— Ну, а теперь ступайте. Видели, сколько там еще народу ждет? — спросил Ленин.
— Видели.
— То-то. И еще детдомовцы собирались прийти, — может, те самые, которым подарки вы собираете.
Вышли ребята от Ильича, заглохли, затерялись где-то в длинных кремлевских коридорах их частые шаги.
В кабинет Ленина стали входить новые посетители. Владимир Ильич внимательно выслушивал каждого из них, задавал вопросы, а сам, шагая по кабинету, как бы ненароком искоса поглядывал в окно. Очень хотелось ему увидеть, как бегают мальчишки с подаренным им мячом.
Ребята почему-то долго не появлялись, и это удивляло Ленина. Но еще больше удивился он, когда футбольная игра наконец началась, — над головами ребят заметался все тот же черный, маленький, старый мяч. Новый лежал почему-то рядом на тротуаре, тускло поблескивая сквозь дождь и снег тонким золотым пояском.
— Ничего не понимаю!.. — Ильич озадаченно пожал плечами и, вызвав секретаря, подвел его к окну. — Как вам это нравится?
— Все ясно, Владимир Ильич. Берегут. Не каждый день получают нынче такие подарки.
— Согласен. Не каждый. И все-таки, пожалуйста, спуститесь к ним и скажите — пусть играют именно в новый. Иначе я обижусь. Слышите?
Секретарь вышел. Через некоторое время он вернулся и, приоткрыв дверь в кабинет, доложил:
— Завтра, если подсохнет, будут играть в новый, Владимир Ильич. Договорились. А к вам тут пришли еще ребята — из детского дома. Можно пустить?
— Да, да! Конечно.
Пока дети входили, Ленин еще раз поглядел в окно, за которым начало быстро смеркаться.
Во дворе уже никого не было. Дождь вперемежку со снегом хлестал по редким островкам булыжин.
Шел октябрь двадцать первого года.
Упрямая лампа
Далеко за полночь мерцал огонек в окне большого, давно уснувшего дома. На фоне мглистой Москвы расплывался он в блеклое, едва различимое пятнышко.
Никто из поздних прохожих и не догадывался, что это свет лампы, зажженной над рабочим столом.
Никто не знал, что это Ленин не спит — сидит с карандашом и книжкой в руках. Прочитает страницу, запишет что-то — и дальше; пододвинет лампу поближе — и снова за чтение. А лампа та еле-еле светится — Ленин сам распорядился ввернуть именно такую.
— И ни одной свечой больше!
Родные и близкие пытались протестовать, уговаривать:
— Нельзя, врачи не позволяют. Так ведь зрение можно испортить.
А он:
— Ничего! Я часок почитаю и лягу.
Вскоре огонек действительно исчезал.
Не многие знали, что это вовсе не сон, а рассвет пробирался в комнату Ленина.
— Ну вот отлично. Теперь можно и погасить. — Ленин устало смотрел через окно на золотой купол, отразивший первую зыбкую блестку зари.
И снова шелест страниц тревожил настороженную тишину еще не иссякшей ночи.
Никто в точности не знал, когда засыпал Ленин, во сколько просыпался. Он сам себе установил шестнадцатичасовой рабочий день и сам же его то и дело нарушал.
— Вот еще полчасика — и все…
Однажды домашние, чтобы хоть как-то облегчить изнурительный труд Ильича, потихоньку от него заменили тусклую лампу на чуть более яркую. Ленин сразу заметил «подлог», очень рассердился, потребовал «восстановить порядок».
— Это мое рабочее место, и, кроме меня, никто не должен здесь распоряжаться. Никто! Вся Россия сидит без света, а вы мне тут целую иллюминацию устроили. Зачем? На каком основании? Запомните — шестнадцать свечей, и ни одной свечой больше!
Надежда Константиновна попробовала робко возразить:
— Но как же быть с шестнадцатью часами? Тогда и тут надо условиться совершенно твердо — шестнадцать часов, и ни одним часом больше!
Сказала она это так мягко, что Владимир Ильич вдруг перестал сердиться и рассмеялся — громко, безудержно.
— На такие условия почти согласен!..
— Что значит почти? Мы все на этом просто настаиваем.
— Ну, хорошо, хорошо, согласен без всяких оговорок. Только, чур, за временем следить буду сам.
За работой Ленин все чаще и чаще забывал взглянуть на часы. Но после этого случая почти каждый раз перед тем, как сесть за стол, тихонько, чтобы никто не заметил, приподнимал купол зеленого абажура: проверял, та ли лампочка ввинчена.
Разные люди глядели на ту лампу, на ее желтую, слабую, еле тлевшую нить. Разные при этом у людей были мысли, разные возникали чувства.
Один посмотрел-посмотрел и сказал:
— Россия во мгле…
Другие видели дальше и думали: «Рассвет над Россией!..»
Легенда
Мы приехали в Горки с первым утренним поездом и за день осмотрели там все — и дом, и парк, и окрестности. В доме проникли в самые заповедные уголки, осторожно поднялись по скрипучей, почти вертикальной лесенке с перильцами для обеих рук — Ленин подымался по ней, когда начал поправляться после тяжелой болезни. Тихо постояли в маленькой комнате с окном, настежь распахнутым прямо в кипень весенней листвы, — тут встретил он свой смертный час. В парке обошли все тропочки, по которым когда-то ходил Ленин. Увидали леса и поля, в строгом молчании раскинувшиеся вокруг.
Возвращались в Москву уже вечером, переполненные впечатлениями, приумолкшие от нахлынувших мыслей и чувств.
Было такое ощущение, будто побывали мы не в музее, а в доме у живого Ильича. Даже лакированные перильца на крутой деревянной лесенке показались нам еще не остывшими от прикосновения ленинских рук.
Видно, никогда не может стать далекой историей все то, что связано с Лениным, с его памятью. Но ветер времени все-таки настойчиво шумит в ветвях могучих дубов старых Горок, и по местам тем давно уже кочуют предания и легенды одна удивительнее другой.
Необыкновенную историю рассказал нам в вагоне один случайный попутчик, старый солдат, медали которого позвякивали в такт колесам бегущего поезда.
…Когда Ленин умер и настал срок проводить его последний раз в занесенную снегами Москву, комендант Горок сбился с ног: мост, что на дороге от дома Ильича к станции, совсем расшатался, истлел, а по нему должны пройти тысячи, десятки тысяч людей.
Что делать? Как быть?
Построить новый мост и в обычных условиях дело трудное, а тут горе горькое всем и каждому застит глаза. И стужа лютая все крепчает — топоры из рук валятся. Знамена покрываются инеем, — не видать, где кончается красный, где начинается черный цвет.
Из Москвы срочно вызвали инженеров, специальные воинские части. Рано утром двадцать второго января саперы партиями начали прибывать в Горки.
— Ничего не скажешь, быстро приехали, — вздохнул солдат с медалями, — да только не успели ко времени.
— Как это не успели? Не может быть! — перебил кто-то солдата. — Ты толком расскажи.
— Я толком и сказываю. Приехали, значит, инженеры, а старого моста в Горках уже нет, будто сроду его там и не было. Заместо него новый стоит. Да, да! Не подумайте, чудо какое, — мужички сами за ночь построили. Деревень вокруг много, каждый двор по бревну приволок, каждый костер запалил. Ну, а остальное-прочее — русская смекалка. Самое трудное было землю строгать. Закоченела насквозь — ни огонь, ни кувалда не берет. Ломом ударят — как чугун об чугун. К утру поддалась, однако.
Честно говоря, никто из нас не знал, верить солдату или не верить, а он помолчал, закурил, скосил глаз в оконную темень — и опять за свое:
— Инженеры походили вокруг моста, постучали молоточками по бревнам. Потом еще саперы целым батальоном по мосту раз десять туда-обратно протопали. Хоть бы что! Стоит мосток, не шелохнется! Признали инженеры мужицкую работу справной, выдали тому мосту паспорт, чтобы по всем правилам…
— Легенда! — снова перебил кто-то увлекшегося солдата. — Но придумано хорошо, складно. Верить хочется.
— Не знаю, легенда или не легенда, — поднялся со своего места солдат, — как хотите считайте, а мост тот батя мой своими руками строил, царство ему небесное.
Солдат стал не спеша пробираться к выходу. В самом конце вагона он обернулся в нашу сторону, сказал негромко, но так, что всем нам было слышно его совершенно отчетливо:
— Легенда так легенда. Пусть будет по-вашему. Только я по тому мосту двадцать второго-то января самолично сапером шагал. Раз десять туда и обратно. Так-то вот!..
Поезд остановился. Солдат сошел на какой-то крохотной станции. Мы тронулись дальше.
Долго еще, до самой Москвы, сквозь стук колес все слышалось нам, как позвякивали медали на груди старого солдата.
В одной гостинице
В тот день, когда я поселился в гостинице, горничная, пожилая, поседевшая женщина, сказала мне тихо, приложив палец к губам:
— Здесь жил Ленин.
Она едва заметно кивнула в сторону узкой, невысокой двери, выходившей в длинный коридор второго этажа, и, видимо уловив мой нечаянный жест, повторила:
— Не верите? В этом самом номере.
— Нет, отчего же, вполне возможно. Но почему это такой большой секрет? Я хотел бы войти, посмотреть.
Горничная улыбнулась.
— О, я обязательно покажу эту комнату русскому, но не сейчас, когда будет свободна. Лучше всего завтра утром.
Она помолчала, потом добавила грустно, будто извиняясь за кого-то:
— По утрам там никого не бывает.
Весь остаток дня, шагая по чужому городу, вслушиваясь в непривычную речь, вглядываясь в лица незнакомых людей, вспоминаю о разговоре с горничной, верю и не верю ее словам. А утром в мою дверь раздается еле слышный стук. Открываю. Передо мной с чешуйчатой трубкой пылесоса в руках стоит вчерашняя знакомая.
— Сейчас можно посмотреть.
Быстро собираюсь. По отлогой каменной лестнице спускаемся на второй этаж, переступаем порог комнаты, поначалу вроде бы ничем не приметной.
Здесь все как и в других номерах гостиницы на маленькой улочке города тихой северной страны — такая же деревянная кровать, такой же стол, такой же пейзаж за окном.
Но вот я всматриваюсь в движения женщины — как переставляет она стулья, как стирает пыль с подоконника, как легко, почти невесомо, ступает по ветхому коврику, — и все вещи в комнате вдруг оживают.
Вот она дотрагивается до вазы с цветами, проводит тряпицей по звенящим стеклянным граням, меняет воду у цветов, повертывает каждый из них венчиком к солнцу, отступает на шаг, возвращаясь снова к вазе, осторожно расправляет лепесток, заблудившийся в тюлевой занавеске, и неизъяснимое чувство охватывает все мое существо.
— Мадам, так было здесь и при нем?
— Да, именно так все и было. Это я от матери знаю.
Женщина касается пальцами спинки стула и подходит к светлому окну, в стекла которого постукивают почками упругие ветки скандинавской неторопливой весны.
Мне довелось прожить в гостинице дней пять или шесть. Каждое утро раздавался осторожный стук в дверь моего номера, и я слышал знакомый голос:
— Это опять я, как условились.
Так несколько раз побывал я в музее Ленина — еще никем официально не созданном, но уже много лет бережно хранимом простой старой женщиной в белом переднике…
В Березках звонит колокол
А. Д. Андрееву
Сгорела в селе Березки церковь. Была она деревянная, старая. Сто лет мокла под дождем и снегом, сто лет сохла на ветру и солнце. Как вспыхнула — до последней щепки сгорела. А колокол даже расплавился. Медная лужа от него осталась на пепелище.
Погоревали мужики, покручинились, решили письмо в Москву послать: так, мол, и так, помочь просим.
Развели чернила, раздобыли где-то листок бумаги, сели вокруг стола, а писать-то и некому — был один грамотей, и тот, как на германскую ушел, пропал без вести. Новые писари не подросли еще.
— Да и ходит ли сейчас почта? Лучше самим ехать, — сказал пастух Никодим. — Для верности прямо к Ленину пробиваться надо.
— Ну, уж ты хватил — к Ленину! — засмеялись мужики.
— К нему! — настаивал пастух. — Он нашу жизнь понимает душевно. Он уважит, только подход к нему надо иметь.
— Ну, раз ты такой умный да прыткий, тебе и ехать!
— А что ж, пожалуй, — согласился Никодим.
Не знал он тогда, какой тяжелый крест сам себе выбрал. Нелегко было до Москвы доехать. Сколько буферов согрел своим телом пастух, сколько раз отставал от поезда!
Но главные трудности ждали его уже там, в кабинете Ленина.
Переступил Никодим порог и вдруг оробел. Ленин расспрашивает, как доехал, как дела в деревне. А Никодим вокруг главного ходит, никак не скажет об истинной причине своего приезда в Москву.
Достал пастух из туеска пресную лепешку, угощает Ленина. Ильич улыбается.
— Вкусно. Очень вкусно! Но вы все-таки признайтесь честно, зачем в такую даль приехали?
— Ежели честно, Владимир Ильич, мы к вам за колоколом. Церковь у нас сгорела…
— Вы это вполне серьезно?..
— Серьезно, Владимир Ильич.
Ленин в полном недоумении встал из-за стола, развел руками и… расхохотался.
— Превосходно! Нет, это просто очаровательно! К самому завзятому безбожнику пришли просить колокол! Этого бы и сам Лев Толстой не смог выдумать!..
— Да я… Да мы… Может, кто зимой с дороги собьется — ударим в набат, чтоб, значит, спасти человека, — не очень ловко оправдывался пастух, которому вся эта затея с колоколом показалась и впрямь совершенно нелепой.
Ленин мелкими шажками ходил перед Никодимом, смеялся так громко и так заразительно, что пастух, глядя на него, начал виновато и обескураженно улыбаться.
Но было ему в общем-то не до шуток.
А Ленин вдруг, будто вспомнив что-то, направился к своему столу — на лице от смеха одни морщинки остались.
— Дорогой товарищ Никодим, не мне вам рассказывать, в каком положении страна. Нет не только хлеба и топлива, нет и металла. Мне вот срочно надо поговорить с одним заморским господином — вторую неделю не могу соединиться: порваны все линии, и нет меди на провода.
Ленин стал таким серьезным, каким пастух никогда и не думал его увидеть.
— Вам все ясно, товарищ Никодим?
— Все, Владимир Ильич.
— Ну, тогда по рукам! Извинитесь за меня в селе. Так и скажите: не дал Ленин колокола, но причина у него уважительная.
— Так и скажу, Владимир Ильич.
Вернулся Никодим в село, рассказал мужикам все, как было, — те только головами покачали:
— Зря человека от дела оторвал.
— Зря, — согласился Никодим.
А весной, когда уже все перестали вспоминать о Никодимовой поездке, в село из Москвы привезли колокол…
— Принимайте, — сказал подоспевшему Никодиму рабочего вида человек, сопровождавший необыкновенную посылку.
Все село собралось посмотреть на диковинный колокол. Был он небольшой, чуть побольше обычной ступки, но майское солнце так играло на его светлых боках, что казался он огромным слитком серебра в руках Никодима.
Стоявший подле пастуха рабочий громко прочел собравшимся надпись, славянской вязью горевшую на бортике колокола:
— «Мастер лил в городе Валдае…»
Он оглянулся вокруг, пристально поглядел в глаза притихших людей и сказал:
— Товарищи! Владимир Ильич просил передать всем вам большой привет и напомнить, что он есть самый главный безбожник на Руси и во всем мире. Ну, а дальше вы уже сами соображайте.
К зиме в Березках построили школу. По этому случаю собрались мужики и порешили:
— Церкви все равно у нас пока нет. Давайте колокол над школой повесим, а там видно будет.
По звонкому колоколу ребята окрестных деревень начали с книжками в школу бегать.
Вскоре создали в тех краях первый колхоз — колокол стал звать крестьян на работу, которая впервые за всю историю была счастливой и радостной.
Когда началась Великая Отечественная война, над округой прокатились тревожные волны набата, и все от мала до велика узнали звук родного колокола. Пошел народ защищать Отчизну.
Колокол и сейчас висит у школы, сияя серебром на солнце. Кто хоть один раз побывает в Березках, тот никогда не забудет этого колокола, отлитого русским умельцем давным-давно и по сей день не утратившего чистоты своего голоса.
В Березках звонит колокол. И мне даже сдается, что с каждым годом звучит он все чище и все дальше слышится.