– Небось, я ненадолго, – Антип сосредоточенно рылся у себя за пазухой, выискивая там что-то. Акулина ждала, зябко попрыгивая с ноги на ногу и с опаской оглядываясь на чёрную хату. Наконец, парень вынул аккуратно сложенный шейный платок, щедро украшенный красной вышивкой.
– Вот… Забери.
Акулина молча подняла на него глаза. Долго, тревожно смотрела в лицо. Антип отвечал прямым, спокойным взглядом.
– Пошто ж ты так со мною, Антип Прокопьич? – наконец тихо спросила Акулина. – Я от сердца дарила…
– Потому не надо нам с тобою боле видеться, – сдержанно сказал Антип. – Коли грешен в чём был – прости, а на вечерушках боле ко мне не садись, и я к тебе не пойду.
– Да как же… – Акулина всплеснула руками, на глазах её искрами в свете месяца блеснули слёзы, – Антип Прокопьич! Антипушка! Да как же можно этак?! Да кто тебе про меня набрехал чего?! У-у, девки-паскуды, языки паршивые, всё с зависти брешут, а ты!.. Ты-то пошто слушаешь?! У меня ведь ты один свет в окне, никого боле, ни к кому другому даже глазом не подходила, вот те крест истинный, да я…
– Я знаю, Акуля, – почти мягко перебил её Антип. – Я-то больше твоего виноват. Не надо было тебе вчера эту шутку с овинником придумывать. А мне слушать тебя.
С минуту Акулина молча, изумлённо хлопала глазами. Две слезы сбежали с её ресниц, покатились по щекам, но девушка их не заметила. Было ясно, что она ждала услышать что угодно – но не это.
– Антипушка, да ты выпимши, может?.. – растерянно спросила она. – То ж пустячок был, шутка глупая… Да разве можно из-за такого-то?..
– Можно. – Антип отвернулся. – Танька чудом с языком осталась, а Шадриха опосля говорила, что могло и сердце у ней лопнуть с перепугу. И как бы я потом на свете жил?
– Так ведь моя одна придумка-то была, моя! – шёпотом заголосила Акулина. – А как обделать – всё ваш Ефим выдумал, а не ты!
– Оно понятно… Но ведь я с Ефимкой-то пошёл. И отговаривать его не стал… Но коли б знал, что такое выйдет, – кобелём цепным бы на нём повис, а не пустил бы! У меня допрежь в ушах Танькин крик бьётся. Худо это было… – Антип поднял голову и, глядя в заплаканные глаза Акулины, твёрдо сказал:
– И с тобою я видеться посему боле не могу. Радости не будет на тебя смотреть. Ты – девка красивая, лучшей себе найдёшь, а мне – не надобно. И шуток таких вперёд не выдумывай. Дурак-то, навроде нас с Ефимом, на них завсегда найдётся, можно и до смерти человека уморить.
Акулина разрыдалась.
– Да что ж это… Антип, да что ж ты делаешь… Из-за пустяка меня бросаешь, кромешник ты! А перед людьми мне теперь как показаться? Что люди-то скажут?! Осрамят меня, осмеют, а за што?!
– Чего тебя срамить? – немного удивился Антип. – Мы с тобой, друг Акуля, не женихались, тятя тебя для меня не сватал, я тебе не обещался…
– Скажешь, и не целовал меня, паскудник?!
– Ну, может, и было один раз… Так не видал же никто!
– Сердце моё видало! – выкрикнула Акулина. Антип кивнул ей на дом, но девушка, уже ничего не видя, отчаянно кричала ему в лицо:
– Ах ты, срамник, паскудник, леший бессовестный, идолище поганое, да за что же?!. Нешто я тебя не любила?! Нешто не говорила тебе, что, кроме тебя… кроме тебя… И из-за чего?! Из-за Таньки-дуры ты меня… Да чтоб тебе света не увидеть, и-и-ирод…
В доме скрипнула дверь, тусклый клин света упал на снег.
– Ступай, Акуля, не то мать выйдет, – посоветовал Антип и, уже отходя в темноту, добавил: – Прости. Не ведал, что так обернётся.
Акулина в ответ подхватила брошенный у ворот топор и запустила его в Антипа. Через мгновение топор прилетел обратно и аккуратно воткнулся в заборную поперечину. Мёрзлый забор загудел. Акулина беззвучно взвыла и, зажимая руками рот, опрометью кинулась в избу.
Прошло больше месяца. Зима уже шла к концу, стал понемногу прибавляться день. Голодное село считало часы до снеготая, но в феврале вновь ударили такие страшные морозы, что застыла даже вода в колодцах. На улицах не было ни души: лишь ватаги бесстрашной молодёжи по-прежнему шатались по селу или забивались в солдаткину избу для посиделок. Захаживал туда, как ни в чём не бывало, и Ефим Силин, который теперь в открытую крутился возле рыжей Таньки. Та расцветала всеми веснушками, млела, бледнела и теряла дар речи, оставаясь в силах лишь лепетать, когда Ефим давал волю рукам: «Да что ж это вы, Ефим Прокопьич, вздумали, на людях-то…» Ефим всхохатывал, скаля зубы, и время от времени косил зелёными наглыми глазами на пустое место у окна.
– Что, Устьку дожидаешь? – ржали парни.
– Надобна больно крапива эта… – сразу темнея, цедил сквозь зубы Ефим. – Попомнит она ещё у меня, дождусь времечка…
Но на лавке рядом с кадушкой больше никто не сидел: никакие уговоры, никакие посулы не могли заставить Устинью Шадрину прийти на посиделки.
– Смотреть на вас тошно… – зло говорила она прибегавшей за ней Таньке. – А на тебя, дуру, больше всех! Он тебя чуть до родимчика не довёл, опозорил на всё село – а ты за ним, задрав хвост, бегаешь! Посрамилась бы, тетёха! Он ещё и насмеётся над тобой, за ним не замёрзнет, прибежишь опосля мне жалиться!
Танька обижалась, надувала губы, убегала на посиделки одна.
В ночь на Сретенье холод стоял такой, что позеленевшее небо, казалось, вот-вот расколется от мороза и осыплет звёздами снежные холмы. На удивление забившихся по избам крестьян, в эту ночь парни особенно разошлись: почти до рассвета на сельской улице слышались смех, ругань, песни.
– И мороз их не берёт, наказанье с чертями! – дивились мужики, свешивая бороды с печей и сонно прислушиваясь к крикам и хохоту за околицей.
– Кромешники! – шипели бабы. – Праздник святой, а они, нехристи, лиходействуют! Тьфу, прости господи, грома небесного нет на них…
Наутро у колодца нашли замёрзшее тело Данилы Шадрина. Он лежал на снегу, скорчившись, в одной рваной рубахе, рядом стоял пустой полуштоф, а дырявый зипун висел высоко на дереве у него над головой. Кто-то пошутил над ним, пьяным, забросив зипун на ветку, и Данило в эту ледяную ночь так и не дошёл до дома.
Село взорвалось. Почти во всех домах родители пытали взрослых сыновей: «Ваше дело, каторжники?!.» Но испуганные парни клялись и божились на всех святых, что Данилы Шадрина они не трогали. Тут же как-то разом все вспомнили, что Ефим Силин всю зиму грозился отомстить «проклятой игоше». Парни, впрочем, на Ефима не показывали; напротив, утверждали, что этой ночью его никто не видел. Но Прокоп Силин, вернувшись домой с сельской сходки, пошёл прямо на конюшню.
– Ты Данилу уходил, сатана? – в упор спросил он пасынка. Лицо у него было такое, что двое цыганских мальчишек, разбиравших ремни упряжи, быстро переглянулись и выскочили из конюшни прочь. Ефим, который чистил скребницей смирного рыжего мерина, поднял голову, взглянул на отца сумрачно.
– Не я… – сказал словно нехотя. – Меня и в селе-то не было.
– А где был? Где был, сучий потрох, отвечай!
– Не скажу.
Каменея лицом, Прокоп запер двери конюшни и снял с гвоздя вожжи.
К вечеру того же дня Силин подъехал на санях к дому Шадриных, откуда уже вынесли в церковь покойного. Навстречу гостю вышли Агафья со старшей дочерью. Устинья, не поздоровавшись, сразу же ушла в сарай, стукнув промёрзшей дверью так, что звон пошёл на весь лес. Агафья же, с сухими воспалёнными глазами, с застывшим лицом, поклонилась:
– Здоров будь, Прокоп Матвеич.
– Прости, ради Христа, Агафья, – не ответив на приветствие и стягивая с головы мохнатый волчий малахай, хрипло сказал Прокоп. – Прости, недоглядел. Ефимка мой созоровал. Пошутить, дурни, думали, головы-то пустые, а вон чего вышло…
Агафья коротко вздохнула. Молча, кивком головы, пригласила Прокопа в избу. Тот ненадолго задержался у саней и в избу вошёл, нагруженный двумя мешками.
– Муки вам привёз, – сдавленно, отдуваясь, сказал он и сбросил свою ношу у печи. – Солонины, пшена… Масло вот тут… примешь, что ль?
– Спасибо, Прокоп Матвеич, – помолчав, сказала Агафья. – Девки-то у меня просвечивают уж. Верно, грех такое говорить, только отмучился Данило и меня мучить перестал. Ведь всё из дома в кабак перетаскал… прости, господи, его душу грешную, – она перекрестилась. Несколько минут молчала, словно задумавшись. Молчал и Прокоп. С улицы доносилось яростное скрипение лопаты: Устинья раскидывала снег.
– Сердита уж больно, – мотнул Прокоп головой на улицу.
– Вестимо… – Агафья отошла поправить свечу у чёрного образа в углу. Не поворачиваясь к гостю, сказала: – Ты на сына не греши. Может статься, и впрямь не он…
– Он, Агафья, некому больше, – сквозь зубы, мучительно выговорил Прокоп. – Знал я, что без стыда растёт, но что до такого доживу – и в страшном сне не видал… И что за отродье, господи прости… Вот она – кровь-то порченая! Барская!
Агафья молчала, глядя тёмными неподвижными глазами в бревенчатую стену.
– Вот что я ещё просить тебя хотел, Агаша, – чуть погодя медленно выговорил Прокоп. – Коль откажешь – без обиды, сам всё понимаю… только вот не отдашь ли Устьки своей за моего Антипа? Всю голову мне продолбил, с самых Святок житья от него нету…
Агафья недоверчиво посмотрела на Силина. Криво усмехнулась углом растрескавшихся губ.
– Неужто не побрезгаешь, Прокоп Матвеич?
– Дура ты, Агашка, была и осталась! – вспылил Прокоп. – И говорить с тобой не можно!
– Понятно, что дура, – со вздохом согласилась Агафья. – Коли б не дура была, нешто б…
Прокоп впился острым взглядом в её лицо, весь подался вперёд – но Агафья больше не произнесла ни слова. Чуть погодя, словно раздумывая, молвила:
– Дать мне за ней нечего, Прокоп.
– Да кто с тебя спрашивает! – просветлел лицом Силин. – Соглашайся, Агашка, о дочери подумай! Ей хоть житьё будет, у нас, слава господу, пока достаток держится…
Агафья тоскливо усмехнулась.
– Что я-то… Я-то бы со всей радостью… Хоть бы одну на сытость пристроить… – глубокая морщина перерезала её переносье. – Да ведь, может, не пойдёт она. Знаешь её, девка нравная.