Полынья — страница 11 из 58

— Знаешь, Егор Иванович, насмотрюсь на рыбу, а на заводе нанюхаюсь отвратительного запаха жженого рыбьего жира, так не могу.

И Эйнар рассказал, что до совнархоза он работал главным технологом завода на Сааремаа.

— Ты рыбой занимаешься?

— Ну, конечно, рыбой. А ты думал — металлом? Нет, там, в Москве, я просто тебе поддакивал. Когда-то ремесленное кончал но слесарному делу. А потом рыбный институт.

И тут Егор вспомнил, куда и зачем поехал. Разжиться серебрянкой.

А Эйнар говорил:

— Погости у меня. В море сходим за салакой. Говорят, нет ее вкуснее. В самом деле! Глядеть и то приятно.

— Нет, Эйнар, я сегодня же должен уехать в Ленинград.

И рассказал ему обо всем.

11

Они сидели на берегу моря — Канунников, Эйнар и Нина Астафьева, та самая, что явилась вчера из огненного моря в одежде девушки с острова Бали.

Вчерашнее казалось Егору полузабытым сном, а может быть, ничего этого вовсе и не было: ни огненного моря, гнавшего свет к берегу (сейчас море было бесцветное и тусклое и не могло же оно быть таким разным), ни странной женщины, устало прихрамывая, идущей ему навстречу, — ни настолечко не походила на нее Нина Астафьева, в ситцевом платье под цвет здешнего неба — не выцветшего, нет, просто ему чуточку не хватает яркости. Волосы у нее вовсе не длинные, как показалось вчера, а короткие и жесткие; они не висели прядями, как вчера, а непокорно топорщились. И на лице ее не было ни усталости, ни злости, а теплилась скрытная и стыдливая усмешка. Не могла же эта женщина быть такой разной?

А Эйнар… Он только и говорит о рыбе, которую и в рот не берет, но ловлей и переработкой которой ему полагалось заниматься по должности. И он делал это от всего сердца, с интересом и небезуспешно. Иначе откуда такая увлеченность? Ни о легированных сталях, ни об инструментах ни слова, будто он и не знает, что это такое. Как он разнился с тем Эйнаром, с которым они пили шампанское в Москве?

Егор и Эйнар курили. Эстонец рассказывал, как ходил однажды в Атлантику, но Егора это не занимало. Он наблюдал, как Нина обрывала иголки с еловых лапок, растирала их в ладонях и нюхала. На правой руке ее темнел широкий серебряный браслет с искусной чеканкой, он то скатывался ближе к локтю, когда она поднимала руку, то падал к запястью и мешал ей. Она опять поднимала руку, браслет скатывался обратно, и это ее успокаивало. Но вскоре все повторялось.

Ей было отчего-то не по себе, Егор это видел, ему ведь тоже было не по себе, и потому незримая ни для него и ни для нее общность настроения сблизила их и не так, как вчера, когда он видел ее, массируя ей холодные, вялые ноги, или когда, выйдя из-за куста, увидел ее согнутую спину с гребешком напряженного позвоночника, а совсем по-другому. Вчера был случай, соблазн, глупая надежда, которой она сразу же положила конец, не оставляя ничего. Сегодня — независимая ни от нее, ни от него общность.

«Наладились на одну волну: биотоки, — подумал Егор и тут же остановил себя, как всегда в таких случаях, саркастически подумав: — А, перестань… Что у тебя общего с ней?»

Нина, будто угадав его мысли, оглянулась, смущенно улыбнулась ему одними губами. Губы у нее казались твердыми, неженскими, может оттого, что в это утро к ним не прикоснулась помада и они были бледнее, чем это принято для молодой женщины.

Эйнар заметил ее настроение, спросил:

— Что-нибудь не так, Нина Сергеевна? — «Сергеевна» он говорил твердо, произнося скорее не «е», а «э». И это, заметил Егор, не сближало их, а вроде отделяло. — Были на связи?

— Была, — сказала Нина, опустив руку, и браслет быстро скользнул, готовый сорваться в траву, но не сорвался, а застрял на запястье.

— Надеюсь, Гуртовой здоров?

— Муж в хорошем настроении…

— «Мне грустно потому, что весело тебе?» — Эйнар очень медленно, как бы боясь ошибиться, произнес это.

— Он рассказал, как там здорово, мне захотелось туда, к нему, на его плавбазу, в его холодное Гренландское море, в его туманы, к черным скалам Шпицбергена, к его скалам. Я хотела бы на «Клоге» подходить к борту его плавбазы и сдавать больше всех рыбы…

— «Клога» сдает больше всех? Узнаю «Клогу», — Эйнар непривычно оживился, вскочил с земли. Должно быть, вспомнил, как ходил на «Клоге», этом счастливом траулере эстонской рыбной флотилии. Он всегда попадал на самые жирные косяки рыбы. А Нина продолжала, казалось, не желая вступать с Эйнаром в тот незримый союз общности настроения, в какой она вступила с Егором:

— Я хотела бы на «водолее» ходить в Норвегию и возвращаться с пресной водой, и меня ждали бы, как ждут караванщики пустыни появления на горизонте оазиса. С каждым глотком выпитой моей воды во мне что-то прибавлялось бы. Я еще не знаю что, но прибавлялось. Я бы, наверно, физически ощущала, как они пьют мою воду.

Немногословному эстонцу это показалось утомительным, а может и театральным, и он взглянул на Нину с нетерпением терпеливого человека — никто бы, наверно, не уловил этого в скрытом взгляде Эйнара, но Егор уловил. И тут он понял, почему вчера Мари сказала слова: «Ах, это та…» После них легко ложилась любое: фантазерка, выдумщица, артистка.

«Они не понимают друг друга и не поймут, — подумал он об Илусе и Нине, но тут же вспомнил младшую дочь тетушки Апо Сашу, ту, что живет в Тарту — «истая эстонка» — и возразил сам себе: — А они понимают же, не мели вздор… Мы, русские, от рождения интернационалисты, часто поступаемся своим. Может, это и не всегда хорошо, но что поделать».

Эйнар не тяготился молчаливостью Егора, не тяготилась и Нина. Не любя быстротечных разговоров, Эйнар изредка спрашивал:

— Нина Сергеевна, не едешь в пионерские лагеря?

Мари уехала.

— Поеду.

Он несколько помолчал и, засомневавшись, спросил:

— На чем? Автобусы ушли утром и больше не пойдут.

— Начальник рыбного порта обещал машину. Как только освободится — пришлет.

Эйнар опять несколько помолчал.

— Я слышал мотор. Не она?

— Не она. У него газик, а это «Волга». Вон, за кустами остановилась.

Эйнар на этот раз поспешно сказал:

— Пойду поглядеть.

Нина проводила его взглядом.

— Хитрый куррат, — сказала она.

Егор проследил, как браслет скользнул у нее по руке, когда она стала поправлять свои непослушные цвета темной меди волосы.

— Куррат? Что это такое?

— Черт.

— Изучаете эстонский?

— Да. Очень трудный, единственный в мире. Я врач, психоневролог, могу помочь многим! Я хочу помочь многим. Я обязана им помочь, потому что никто тут не умеет делать то, что могу я. Впервые в жизни я чувствую, что не в силах помочь людям из-за того, что не знаю их языка. А чтобы делать свое дело, я должна говорить не хуже, чем они сами.

Она опустила руку, и браслет скользнул и остановился на запястье. Егору почудилось, что звякнуло что-то, может, невидимая цепочка кандалов.

«Чушь какая-то лезет в голову», — остановил он себя и хотел спросить, чем же она хочет помочь людям и почему они отвергают ее помощь, если нуждаются в ней. Но Нина заговорила сама:

— Да, я врач, психоневролог… Методы гипноза… Это новая специальность, и ее не хотят признавать. — Она взглянула на Канунникова, на его удрученно опущенные плечи. — Не хотят признавать не те, кому мы нужны, а те, кто раз навсегда отштамповал свой взгляд на науку.

Она опять взглянула на него, требовательно, как бы обвиняя его в нежелании понять, но Егор вовсе не был равнодушен к ее словам. Он-то знал, как это бывает. И сказал:

— Ну, я понял бы вас. Уверяю. Но тот, кто понимает, часто находится в положении лишь сочувствующего, а не решающего и утверждающего.

Как бы обрадовавшись человеку, который с полуслова понял ее, Нина подошла к Егору, и ему пришлось встать и оказаться глаза в глаза с ней. Ему сделалось неловко, когда он встретился с ее не по-женски жестким взглядом.

— Ну, ладно, не будем об этом, — сказала она, как бы извиняясь. — Опустимся к морю. Я люблю море. И штилевое, и бурное, днем и вечером, ночью и утром. Оно умное, как люди.

— Куда вы вчера плавали? — спросил он, идя за ней по узкой промытой тропинке, белеющей мелкими камешками.

— Да так, в море. Не рассчитала сил, штормило.

— Неосторожная вы!

— Что поделать! — Задумалась, хмуря лоб, тряхнула головой, как бы отгоняя мысли. Оглянувшись на него, сказала:

— Дура, конечно.

Они сошли к морю. Оно лежало тусклое, даже чистое небо не возбудило в нем красок. Слабые валы катились с большими интервалами и лениво шлепались об утонувшие гранитные глыбы, не доходя до берега.

И как бы окончательно доверившись ему, Нина заговорила:

— Я лечу людей от заикания. Это страшный недуг. Человек вырвал у природы свою речь с боем. Что мы без речи? Бегали бы как собаки. Собаки это еще лучший вариант. Они умные и порядочные. А если как бараны? Человеку речь была нужна, и он ее создал в себе. Он столько знал об окружающем его мире, и мир этот вдруг стал так сложен, что бараньего блеяния и даже львиного рычания ему было недостаточно, чтобы выразить все, что в нем копилось. И, понимаете, болезнь вновь толкает его в то животное состояние.

— Неужто так оно страшно, заикание? У меня заикается дочь. Я не видел, чтобы она переживала это.

— Вы не знаете ее. Вы не наблюдательны.

Она опять вся кипела. А он подумал: «Может, это и так. Но я так мало вижу ее…»

— Сердце не верит: четыре миллиона заик, представляете? Только у нас в стране. Это больше, чем все население нашей Прибалтики. Целая страна заик. Вы не можете вообразить их трагедию…

Нина подошла к морю, нагнулась. Платье на ее спине натянулось, ситец продавили пуговки бюстгальтера, но он не вспомнил сейчас о бугорочках позвонков, резко обозначившихся под напрягшейся кожей. Не вспомнил он того, как массировал ее ноги. Они были холодные, но сейчас он не подумал о них. В какую-то непонятно малую долю времени в нем родилась неприязнь к ней. Что ее вызвало, он, пожалуй, и сам еще не знал. Может, ее самоуверенность, чем обычно грешат люди, признавшие себя единственными пророками? Может, она неприятна ему как его неоправданные ошибки, которые он делал, но в которых еще не раскаялся?