Полынья — страница 22 из 58

Утром она проснулась от холода. Лил дождь. Капли шлепались на подоконник, рикошетили, и на полу, возле кровати натекла лужа. Простыня, которой она прикрывалась, была чуть влажной и холодком прикасалась к грудям, лопаткам, бедрам.

Белесая дымка прикрывала лес. Песчаная коса под окнами потемнела. Первой мыслью почему-то была: «А Егор, должно быть, уже дома. А может, и нет… Разве мне не все равно?»

Потом был короткий разговор с матерью.

— Мама, — голос Нины был хрипловатый от волнения и сна, — не сердись, что звоню. Как ты добралась до почты? Ведь рано еще.

— Ладно, как добралась… Сама ведь знаешь.

Нина знала: бежала с окраины через весь город. Над Азовским тусклым морем дымка. Солнце еще не взошло, но туман уже чуть розовеет.

— Мама, Гуртовой велел тебе кланяться, — сказала Нина, хотя не припомнила, просил ли ее об этом муж.

— Как он?

— Скоро приедет на два месяца…

— Ну…

Мать ждала вопросов или каких-то сообщений. Дочь боялась спрашивать.

— Ну, что ты себе спать не даешь, и я ночь проваландалась! Что у тебя? — не выдержала мать.

— Мам, Аскольд… С ним все хорошо?

— Ну, а что с ним может быть? Теперь все хорошо…

— Теперь… Чувствовало мое сердце.

— Не сходи с ума.

— Что с ним было?

— А ничего…

— Нет было, было. Чувствую!

— Ну, было, так прошло уже. И нечего малахолиться.

— Что? Говори! А то я приеду и заберу его.

Мать помолчала. В трубке шелестело, всхлипывало.

— Не езди, не надо, — серьезно сказала мать, — парень в полном здравии. Перекупался было. Головокружение, рвота. А теперь вчистую прошло.

— Тонул, что ли? Как же так… Мать опять помолчала.

— Да с ребятами увязался… Ну и опрокинулись.

Нина, вмиг потеряв силы, опустилась на стул. Нет, больше она не позволит увозить ее сына. Как можно так жить?

— Мама, — сказала она, — я прошу привезти Аскольда. Не спорь, я прошу.

Мать опять молчала. Телефонистка где-то далеко спросила, не закончили ли разговор, но мать строго сказала:

— Не влазь, чего шебуршишь! — И к Нине: — Не углядела, дочь, казни меня. Но, право, он теперь здоров. И оставь ты его мне. Ну, прошу я тебя, Нина! Какая мне жизнь без него?

— Нет, нет! — крикнула Нина, но телефонная трубка равнодушным голосом сказала: «Время кончилось».

За окном все еще лил дождь. В слабом свете утра блестел мокрый асфальт улицы.

20

Егор поздно вернулся из пионерского лагеря, когда Варя и Славка уже спали. Он сам разогрел ужин и в одиночестве поел на кухне. Картошка, не убранная с плиты, подзасохла, потеряла вкус, котлета отдавала кислинкой, должно быть, многовато намешали в нее хлеба, иначе не прокисла бы так скоро. И только крепкий чай с редким ароматом, не похожим ни на какой другой, был приятен.

Он думал о дочери. Как это и что с ней случилось? И когда? Почему он не помнил? Почему не замечал? «Не знаете вы своей дочери»… Да только ли не знает? Раньше не подумал о ее беде и теперь не заставит себя как следует подумать…

Не скажешь, что не любит ее или любит меньше, чем Славку. Со Славкой они, правда, быстрее находят общий язык, но на то они и мужчины. А мать-то как же, ей ведь ближе дочернее сердечко? Свои секреты, так и знай, завелись. Женщины…

Осторожно, стараясь не наделать шума, — дверь все же скрипнула, завтра не забыть бы капнуть на навесы масла, — Егор прошел в комнату, прилег на диван, чуть подвинув Славку, и заснул скоро, как привык к этому в поездах и самолетах. И всю ночь видел один и тот же сон, светлый, как утро. Всю ночь он был вместе с дочерью и тем высоким и симпатичным старшим вожатым, которого он видел в лагере. Дочь была веселой, смеялась и без конца говорила, говорила… и Егор не мог наслушаться ее речью.

Утром они с женой шли вместе на завод. Егору не терпелось в лабораторию, хотя у него было еще два свободных дня. По пути они завернули в детский сад, из рук в руки передали няне Славку — оставь на улице — потом ищи ветра в поле. Не сели в автобус, хотя до завода не так-то близко — четыре остановки, оба не любили утреннюю толчею, и пошли пешком. Егор рассказывал жене о дочери, о лагере, как ему понравилось там.

— А Ирина, ты знаешь, повзрослела, так и налилась молодостью. И красивая… На тебя похожа, брови такие же разлетные, и нос прямой — твой, только рот мой, кажется…

Жена, шагая по тропинке между деревьями бульвара, чуть впереди Егора, сказала, не оборачиваясь:

— Чего, чего, а рот у нее мой. У тебя вон он какой резкий, а у нее — губы добрые.

— Может быть, — согласился он, не желая затевать спора. — Ты не знаешь, как обливалось сердце кровью, когда я вслушивался, как она говорит! Как ей трудно. Первый раз пришло мне в голову: а если любовь нагрянет? Представляешь, с парнем пойдет погулять, разговоры начнутся? А? Шли мы по лагерю и попался навстречу старший пионервожатый. Парень что надо, всю ночь мне сегодня снился.

— Первый раз заметил ее заикание? А я давно, давно вижу. Вначале сердилась на нее, даже ненавидела за то, что она у нас такая. А теперь жалость…

— Что же ты так… Надо бы вместе, может, и предупредили бы…

— За детей-то мы оба отвечаем.

— Разве я об этом?

— О чем же тогда?

— О том, чтобы вместе. Да и тебе все же она ближе, дочь же.

— А ты, Егор, все готов на меня свалить. Одни часы с тобой на заводе, а дома — у тебя журналы, книги, а у меня — кухня, постирушка, дети.

— Ну, разве мои журналы и книги — это не работа? Не успеваю и жалкой толики прочитать из того, что надо.

— А мне, думаешь, не надо? Я что — бездумную работу делаю? Почему только я виновата?

— Да разве я говорю? — Егор, раздосадованный, махнул рукой.

Они вышли на центральный проспект, спланированный по образцу московских бульваров, и между молодыми еще ясенями и канадскими кленами стали спускаться вниз к мосту через упрятанную в бетонное ложе речку Хлынку. А потом пойдут берегом и незаметно для себя окажутся у своего завода, красного двухэтажного здания, углом стоящего на пересечении двух улиц — Хлынки и Инструментальной, которая в те времена, когда выпускались ликеро-водочные изделия, называлась Винодельской.

История расставляет свои вехи, ничего не поделаешь.

Было жарко. Если на проспекте еще блестели на траве под кленами капли росы, а цветы на клумбах после вчерашней поливки еще темнели от непросохшей влаги, то внизу, у подножия увала, где один близ другого тесно толпились заводы, в воздухе чувствовалось угарное дыхание топок, и от улиц здесь пахло горячей окалиной. Речка Хлынка, падающая с крутизны и бегущая по дну глубокого оврага, не прибавляла ни влажности, ни свежести.

— Ладно, — сказал он, когда они уже вышли на перекресток и прямо перед ними выросло старинное красное здание завода, — не будем теперь спорить, кто виноват. Виноват я. Тут дело такое… Если мужчина сваливает вину на женщину, значит он слаб.

— Вот ты как повернул!

— Я не повернул. Просто я не пойму тебя. Беда объединяет обычно, а нас разъединила. Значит, кто-то из нас не хочет искать из нее выхода.

Они уже подходили к заводу, осталось только миновать улицу, но тут из-за угла показался троллейбус, и они остановились.

— Врачами займусь я, — заговорил Егор, провожая взглядом троллейбус и вспоминая Таллин, узкие улочки Вышгорода, где вот такую махину — троллейбус — никак не втиснешь. — В Таллине я познакомился с врачом. Она лечит заикание по новому методу, внушением. — Он взглянул на жену, та, сломав брови, глядела поверх троллейбуса, на заводские окна второго этажа. — Это что-то похожее на гипноз, а может, и гипноз на самом деле, я толком не понял. Вылечивают в один момент. Этот метод так и называется — одномоментный.

— Чего теперь сделаешь, почти взрослая она. Вот если бы раньше, дети податливее на лечение. Эх, Иринка… — И Варя решительно направилась через улицу, позади троллейбуса, еще не успевшего повернуть.

— А я все-таки попробую, свожу ее.

— Свози, тебе не привыкать ездить…

Егор глазами проводил жену, пока она не скрылась в дверях проходной, и тут догадка осенила его: Варя сердится на него и сердится, может быть, не только и не столько из-за дочери, сколько из-за того, что проездил и без него главным технологом назначили эту бездарь Неустроева, а ей хотелось бы, чтобы ее муж ходил в больших начальниках. Что ж, она права, он получше Неустроева подготовлен для той работы, нечего стыдиться, признавая это, и стал бы работать не хуже, а получше его. Но ведь у него есть свое, кровное, свой угол, свои друзья, талантливые ребята. Что еще ему надо?

А ей-то что надо, ей-то? В свое время она так гордилась, что он у нее изобретатель. Вот хотя бы в прошлом году… Они с Иваном получили по малой медали ВДНХ за свой прибор, по малой, но все-таки золотой. Варя, помнится, нацепила его медаль и целый день не снимала.

21

Сторонний мог бы подумать, что за столом сидели игроки. В середине — Егор в темно-синем халате, какие принято носить в лаборатории. Сидел он, откинувшись на спинку стула и держа перед собой листки с чертежами. Со стороны могло показаться, что он прячет их от соседей, сидящих справа и слева. На лице его такое выражение — лоб наморщен, глаза прихмурены, рот упрямо сжат — какое бывает у игрока, решающегося на большую ставку.

По левую руку от него — Иван Летов. Он чуть-чуть склонил голову в сторону от Егора, как бы не желая даже позой своей показывать заинтересованность в том, что содержат листки соседа. Листки же Ивана лежали на столе. Голубые глаза его, и без того маленькие, теперь почти совсем не видны были, они как бы потерялись в хитроватом загадочном прищуре, какой был свойственен Летову, и только ему. Третий, Эдгар Фофанов, или по-цеховому Эдгар По, с длинным смуглым лицом и большим носом, сидел со скучающим выражением. Ни перед ним, ни в руках его не было ни одной бумажки. Казалось, он уже делал ставку и неудачно и теперь разыгрывает лишь равнодушие к удачам или неудачам своих партнеров. В отличие от Егора и Ивана, в нагрудных карманах которых торчали измерительные инструменты — у Егора штангенциркуль, у Ивана — масштабная линейка — они еще верны были цеховым привычкам, у Эдгара карман оттягивал микроприемник, сконструированный им самим. Приемник нет-нет да пошумливал легонько, и тогда с лица Эдгара сходило скучающее выражение и оно чуть оживлялось.